Майя Кучерская - Бог дождя
В самиздате вышла Дивеевская летопись; без отрыва, в три дня она прочла ее и окончательно поняла, куда отправится спасать свою грешную душу. Оптина все-таки и правда мужской монастырь, так уж и быть. Значит, в Дивеево, в четвертый удел Матери Божией. Пока в Дивеево были одни развалины – но батюшка Серафим предсказал его открытие, значит, так тому и быть, и ждать осталось явно недолго.
Изредка они говорили по телефону с Петрой, Аня осторожно делилась с ней своей болью и жаждой жизни монашеской, и Петра (хотя бы она!) всегда соглашалась: да в монастыре спасительней. Раз даже проронила, что и сама желала б себе иноческой участи, но мужа вот разве бросишь…
И падалось на колени – Господи! А я-то, я-то свободна. Только бы поскорей. Сквозь пелену слез проступала прозрачная, сладкая, как петушок на палочке, картинка. Бревенчатая избушка, клонятся к крыше снежные лапы вековых елей, в чистом морозном воздухе стоит золотистый смоляной дух – а вот и сама послушница Анна. Тулуп поверх черного подрясника в кулаке – четки, теплый платок повязан по самые глаза. Позвякивает ведрышко, не спеша спускается она по склону пригорка за водой из чудесного источника, исцеляющего и телесные и душевные недуги. Скрипит под валенками белый снег, но стоит замереть, душу затопит ясная тишина и покой. Торопиться-то некуда – чай, не в миру, не в суетном городе – в монастыре время течет медленно, густо, насквозь просвеченное любовным и внимательным взглядом Сотворившего вся, окутанное облаком Фаворского света. А вот и бьющий из-под снега источник, звонко ударяет о железное дно вода.
Впрочем, то был лишь краешек разросшейся из книг и поездок, из рассказов и встреч, ткущейся на глазах живой, подвижной иконы.
Время остановилось, время ушло, тысяча лет как один день – преподобный Серафим кормит хлебом бурого мишку, рвет петрушку на своем огороде, смотрит небесно-глубоким и таким живым взглядом. В небольшой обставленной комнате сидит у окна Феофан Затворник, пишет письма, одно за одним – витиеватым, чуть старомодным, энергичным стилем, сдобренным вдруг просторечием – о духовной жизни, о том, что надобно, матушка, постараться и скорби претерпеть чуточку! Вот огненный Игнатий Брянчанинов призывает в своих сочинениях к покаянию и жертвенной ревности, попаляющей греховную скверну, а вот и быстрая фигурка Алексея Мечова – обернулся, глянул готовыми к слезам синими глазами, обжигая душу плещущей через край любовью. Вот великая княгиня Елисавета Федоровна в белых одеждах, с лицом святым и чистым, с чарующим душу благородством движений, идет по двору Марфо-Мариинской обители; блаженная Ксения в зеленом дырявом платке отчетливо произносит фразы по-французски и глядит пронзительно; Иоанн Кронштадтский, окруженный кричащей Богу грехи, плачущей, прощения жаждущей толпой, а вот и Амвросий Оптинский с прибауточками и рассыпчатым смешком. Многие тогда еще не были канонизированы, но святость, праведность так и пела в каждом их жесте, в каждой черте; чуть подальше и сонмы мучеников – с ясными кроткими ликами, когда-то колесованные, когда-то казненные – ныне в венцах и славе; безымянные отцы в пустынях, в сумраке пещер, заживо похоронившие себя, уже при жизни подобные ангелам; расстрелянные в Бутове, сгнившие в лагерях, а затем и нынешние старушки, в белых платочках, согнутые, с убогой сумкой, в сумке – отмытая банка для святой воды. Вон и улыбчивый архимандрит Киприан, и кругленький седой человек – отец Иоанн Крестьянкин, а вот и знакомое дорогое лицо, в клобуке, в мантии, смотрит с улыбкой, мягкой и как всегда будто беззащитной немного – отец Антоний, вы сегодня служите?
– Да нет, исповедую.
Несвидетель
Одно останавливало Аню в ее стремлении к монастырской жизни: там не будет отца Антония. Как ни огорчали ее батюшкины запреты, он делался все ближе; уже и без всяких усилий и писем, на глазах роднел, и причиной были, конечно, исповеди, они одни, таинственное общение, какого не было у нее ни с кем на земле – и которое-то и сближало непоправимей всего.
Христос невидимо стоял, видимо ж стоял человек, боком, чуть опираясь на аналой, с рыжеватой бородой, со слегка просвечивающей лысиной, в очках, черной рясе, золотистой епитрахили.
И к тому времени уже, и потом разных, разных она видела священников – в десятки раз более одаренных, прозорливых, святых, у него и даров-то никаких не было – проповедовал, служил как все, ничем не выделяясь – но так исповедовал, как он, никто.
Он брал на руки. Только что и она стояла в очереди, с тяжелой от недосыпа головой, глядя на чужую, склонившуюся к нему женскую фигуру, лениво вскидываясь иногда: ну о чем можно так долго разговаривать? Откуда столько грехов? Только что. Но подходила очередь.
И надо было сделать шаг. И хоть бы раз в жизни ей в тот же миг, в те же доли секунды не делалось страшно, и мгновенным откликом на этот ужас и страх – предстать и сказать – ложилась наивная надежда: а может, выйдет поскорее, быстренько перечислить и все. Не выходило.
Никогда он не давал быстренько – изымал. Она подходила, ей было неловко, иногда стыдновато, иногда нет – она искала слова помягче, в обход, бочком, понезаметней – он брал на руки и тихо нес – бережно, как ребенка, перекрученную, изувеченную этой вечной, длящейся сложной ложью себе и другим душу – и маленькая, кривая, она вдруг начинала жмуриться, жаться: куда мы? страшно, страшно мне, батюшка, не надо!
В первое время Аню особенно поражало ощущение странной раздвоенности. Ей начинало казаться, что это и не она вовсе стоит тут и исповедуется, «это не я, это кто-то другой страдает», с ней так быть не может, она на такую серьезность и глубину не способна. Но все же это была она, кто ж еще? Она – только какая-то другая, в ином мире, в который внезапно восхищал Господь чрез руки и сердце своего служителя. Позднее все сменилось ощущеньем обратным – только здесь она и встречается с собой, только здесь она – это она настоящая, сердце охватывало блаженное чувство предельной полноты и подлинности.
Как у него это получалось? Но всегда (всегда!) происходила эта встреча, в невозможной простоте, высоте – Господи, прости! Каждую исповедь он превращал в предстояние перед Богом – и оказывалось так просто: ты не человеку солгала, ты не кого-то там до смерти обидела, поранила, ты не сама по себе отчаялась, унывала – ты не кого-то, не себя, ты вот Кого, посмотри. И всякая, даже забытая мелочь, дерзкое язвительное слово, недобрая мысль, обман, раздражение, злость, зависть вдруг восставали из небытия и загорались такой кромешной болью, стыдом – Господи, прости! Боже мой, прости меня.
И никогда сама она не выдержала бы, не вынесла этого суда, этой голой правды, последней – но рядом был он. Он стоял внутренне преображенный, обнаженный тебе навстречу, твоим словам, черным, пропитанным тьмой грехам, тихий – с опущенными глазами, беззащитный (вот когда впервые в нем это открылось!), и все их складывал в своем сердце. Может быть, потом он и отправлял их куда-то, в вечность, но сначала, слушая, он просто складывал их в сердце.