Майя Кучерская - Бог дождя
И никогда сама она не выдержала бы, не вынесла этого суда, этой голой правды, последней – но рядом был он. Он стоял внутренне преображенный, обнаженный тебе навстречу, твоим словам, черным, пропитанным тьмой грехам, тихий – с опущенными глазами, беззащитный (вот когда впервые в нем это открылось!), и все их складывал в своем сердце. Может быть, потом он и отправлял их куда-то, в вечность, но сначала, слушая, он просто складывал их в сердце.
Уже гораздо позже не раз она думала с печалью – наверное, он все же исповедует неправильно, нельзя же так не беречься, должен же вырабатываться профессионализм! Но вот профессионалом-то он и не был. Так и не научился. Отточенность слов, четкость жестов, блестящее владение собой и публикой – все это было ему неведомо, он никогда заранее не знал своей роли, он мог только по-настоящему, всегда в первый раз, всегда не крашеная вода – кровь.
И не свидетельство то было – участие. Вместе с ней снова он проходил этот путь, вместе с ней падал и поражался падению – горько! И болел, и сокрушался – но только с неведомой ей глубиной, с незнакомой ей силой переживания отлученности от Божьего света. Он шагал этим трагическим путем так, как нужно было идти ей, и как она им не шла, но сейчас она идет похоже, сейчас она идет правильно, потому что ступает след в след ему.
Вместе с ней он также предстоял Богу, выпрашивая прощения за ее как за свое, и неожиданно ей делалось легче, свободней, уже и не она, а он сам, один нес этот крест, крест ее зла и слабости, и с этой ношей на плечах, только взвалив ее на себя всю, начинал говорить.
Говорил он всегда недолго, но без промаха, всегда как раз то, что так необходимо было сейчас растерянному, истерзанному собственной низостью и оторванностью от неба сердцу. Каждое слово она ждала и впитывала, но очень скоро и слова тоже вдруг оказывались не важны, их чудный смысл плавился, растворялся в опускающейся на нее той же, она уже узнавала ее, той самой сияющей крещенской радости.
Она оказывалась в шалашике под епитрахилью, сверху звучали слова молитвы. Крест, Евангелие, батюшкино благословение. Ноги у нее подкашивались. Как вынести, как благодарить?
Старец святый
Тем легче, тем легче было увидеть в этом реальном, давно ставшем родным батюшке идеального, вычитанного из книжек Старца – такого же живого, сокрушающегося о чужих бедах, такого же мудрого и простого. Тем проще было со временем вовсе отказаться от затеи с монашеством, как-то незаметно сладкая мечта о душистых монастырских соснах растворилась, рассосалась совсем – зачем, если у нее такой духовный отец!
И позднее было уже никак не вспомнить, сколько ни напрягала она память, никак не могла нащупать того родничка, того шершавого узелка, с которого начала плестись веревочка. Все, что осталось у нее от той поры, – все та же черная клеенчатая тетрадка, исписанная за два года насквозь, альфой и омегой, Гогой, Магогой, первой и последней, единственной фразой: «Виделись с Батюшкой. Говорили с Батюшкой. Батюшка мне сказал».
Спустя время перечитывать эти записи ей было неизменно странно, удивительно, невозможно было поверить: ни единого уклона в сторону, точно бы все, что происходило в жизни помимо их встреч и разговоров, было плоско, неважно, блекло. Последней по-настоящему задевшей ее встречей с внешним миром стала, как выяснилось со временем, история с Алешей. Он, кстати, вскоре ушел в академ и уже не вернулся – затерялся совсем, уехал в Питер, там, кажется, женился, перевелся в питерский универ… Но и кроме Алеши, кроме Глеба (он все служил, сначала много писал, подробно отвечал на письма, потом вдруг умолк, присылал раз в сто лет отписки на полстранички), оставались университетские подружки, прекрасные – горячая Олька, хохотушка Вика, дурашливый, но милый и умный Митька, оказавшийся из бесчисленных Вичкиных поклонников самым постоянным. Были и родные – мать, отец, тетка, двоюродный брат, иногда заезжавший к ним в гости с молодой женой. Со всеми ними что-то постоянно происходило – у брата родился сын Даня с розовыми пальчиками-горошинками на ногах (этим горошинкам Аня изумлялась больше всего), тетка получила от работы шесть соток под Москвой и начала их энергично осваивать, сажать клубнику и саженцы, строить дом, мама с папой все решительней собирались в Канаду, сама она вконец испортила себе зрение и надела очки, да не важно и что – происходило миллион смешных, глупых, трагических, комических, мелких и крупных событий. Две смерти – Олькиного отца и Лени Дозорного с русского отделения, приходившего к ним вольнослушателем на немецкую литературу, между прочим поэта – он выбросился из окна университетской общаги без объяснения причин, эту потерю они переживали все вместе, большой немецко-русской компанией. Влюбленности, разрывы, одна долгожданная свадьба – с ромгермом породнились классики, блистательные прожекты их неугомонных мальчиков, никогда, впрочем, не заходивших дальше бурных обсуждений и разговоров, первый и последний номер рукописного журнала «Европеец», в том числе и с ее статьей о взглядах Вильгельма Ваккенродера на религиозное искусство, однако, чудом вышел. Осмысленная и бессмысленная суета – в заветной тетрадке на то не было и намека. Принимая во всем вершившемся вокруг нее самое активное внешнее участие, сердцем она жила в те годы точно бы на другой планете, втайне ничему, никому более не принадлежа. Исповедовавшись или просто поговорив с отцом Антонием, даже если то был разговор минутный, исповедь самая краткая, с благоговением она помещала их в себя как величайшую драгоценность. Суеверно страшась проронить хотя бы крупицу, она немедленно (в тот же день, вечер) записывала в тетрадь каждое его слово, и затем уже, чуть расслабившись, снова и снова проживала все произнесенное и почувствованное в те минуты, погружаясь, не обдумывая, а именно снова и снова погружаясь и растворяясь в происходившем в тот миг. Это было подобно упоительнейшему наркотику, пока наконец срок его действия не истекал, пока все батюшкины слова и ее чувства не выдыхались – тогда Аня шла в храм за новой дозой, новым болезненным и сладким уколом подлинности.
Но чем полнее она жила этой тайной церковной жизнью, тем более одинокой чувствовала себя в мире университетском, дружеском, мире, в котором проводила гораздо больше времени, однако времени, как ей казалось тогда, удручающе пустого. Училась она все равнодушней. Фонетика, интонация, мелодика немецкого языка – нет, совсем другие мелодии и ритмы волновали ее сердце. По благословению батюшки, она начала заниматься Иисусовой молитвой – совсем не так, как прежде – по вдохновению и настроению; нет, теперь каждый день, без пропусков она брала вечером четки и молилась перед иконами ровно час. Иногда молитва не шла, хотелось присесть, отвлечься, но она гнала посторонние мысли прочь, произнося снова и снова имя Господне, и тогда ей казалось, что она таскает на себе бревна. Но именно этот трудный час наполнял и озарял расползающуюся пустоту, смягчал тупость университетской жизни.