Макс Гурин - Новые праздники
Однако, играть с ним я больше в то время не имел сил, потому что не понимал, чего он, Чехов от меня хочет. По мне все очень просто: либо ты всем пишешь нотки, либо кушай те партии, которые люди себе сами придумывают. А то можно ещё деньги всем платить, если можно. Но это все уже потом во всём своем наглом бесстыдстве и безобразии предстало в виде проблемы. Тогда же о другом сердце пиздело, захлебываясь.
Короче, все само собой устроилось с этой, всего лишь одной из хУевой тучи навалившихся на меня вдруг проблем.
Отрадой же единственной уже тогда стали попсовые девичьи песни, которые, впрочем, тогда вызывали во мне только чувство все той же постмодернистской радости и искреннего веселья. Задолго потом, если можно и нужно так выразиться, подвергнув тем самым переосмыслению общепринятую концепцию времени, они, эти беззащитные, как и положено девочкам, песенки, хоть и не перестали быть единственной отрадой, но больше уж не вызывали того здорового прежнего смеха, а только горючие глупые мужчинкины слезки, смешанные все с тем же неизбывным сердцеболезненным катарсисом.
XLI
(«Мне так противен этот мир,
как никакой любой другой!..»
Наш ремонт подходил к концу. Шел март месяц. Поздним вечером седьмого числа, я принес домой две здоровые коробки, извлек оттуда системный блок своего и понынешнего IBM-386 и довольно хуевый, вследствие чего дешевенький монитор EGA, ещё не зная, что из-за его EGAшности я до сих, тогда туманно представляемых, пор не смогу поставить себе Windows и, соответственно, Word; соединил всю эту байду воедино, подключил столь же хуевенькую, как и весь этот, блядь, агрегат, лучше которого я пока так ничего, очевидно, и не заслужил у Небесного Папы, клавиатурку — единственную часть компьютера, которую осенью я смог позволить себе заменить на «получше»; прибрался ради этого праздника обретения собственности в комнатке, закончил около двух часов ночи, сел возле него, зверька, с наслаждением перекурить; решил, что я непременно должен дать ему имя; не задумываясь, назвал его с особо трогательным цинизмом «Любимая» и подошел к телефонному аппарату.
Более чем нельзя сказать, что я не понимал, что поздравлять с уже вступившем в свои права Международным Женским Днем такое охуевшее по жизни существо как ИмЯречка есть полное безрассудство, которое со всей неизбежностью ещё более ускорит процесс моей мужской дискредитации, внезапно начавшийся в ее недавний новогодний приезд, но… мой деструктивный мозг уже дал неоспоримую команду беспокойным рукам — набрать длинный, но сам собой заучившийся наизусть международный немецкий номер.
Мы говорили около сорока минут. Я, недавно столь жизнерадостно поздравленный любимой с днем своего рождения, ожидал, конечно, что она скажет мне, что я мудак, что нашел ее с чем поздравить, но все-таки не предполагал, что она начнет мне в монологическом режиме объяснять, какое я говно, в противовес всем ее восхвалениям моей мистической природы в период первых наших, овеянных романтическим ореолом, половых актов. Она, моя бедная задроченная Германией русская пианистка, стала мне объяснять, что у меня, мол, очень мощное (это ее любимое словечко «мощное») Эго, и все себе по жизни я рулю сам, что и моя наладошечная хиромантия подтверждает, где не отображено почти ничего из того, что со мной было, а то, что отображено, ничуть не похоже на правду. И потому ее я, стало быть, не люблю, а просто, мол, поймал кайф от этого чувства влюбленности и бесконечно синтезирую его, а объект при этом для меня, дескать, неважен. «Ты не меня любишь — ты себя любишь!» — говорила мне моя Имярек в ночь на восьмое марта. И ничего она, дескать, ко мне не чувствует, и все ее во мне раздражает: голос, интонации, слова, мои амбиции и прочее-прочее. Я молчал, и мне очень нравилось, как она трогательно меня обличает. моё правое полушарие хуело от всего этого бреда, от чего, соответственно, вздымались у меня дыбом рыжие, тогда ещё длинные волосы, но левое молча ловило кайф от Непобедимой Душевной Красоты моей бедной дурочки Имярек. Ах, как она была красива, когда с болезненным безучастием поливала меня говном. Как красива была моя глупая заебанная авангардистской жизнью и, что уж говорить, количеством прожитых в этом дерьме лет бедная моя, единственная моя охуевшая девочка. И мне совершенно нечего было ей возразить не по той причине, что она, конечно, полная идиотка и говорила такую хуйню, вместо того, чтобы мне что-нибудь жизнеутверждающее напеть, но по той причине, что мы неслучайно вообще так быстро после знакомства оказались в постели, потому что я такой же идиот, как и она, и слушая ее поебень, болезненно ловил себя на том, что все то, что говорит она обо мне, не раз думал также и я, только в ее адрес.
Тогда-то, блядь, кошка и пробежала. Такая, знаете, невъебенных размеров разлучница-кошища по имени Судьба. Имярек спросила меня, купил ли я ей так называемый «полонтин». Предыстория такова: мы с ней ходили по ВДНХ перед самым ее последним отъездом, из которого она, в сущности, уже не вернулась ко мне, искали тривиальные шахматы для каких-то ее немецких друзей и даже такой хуйни не могли найти. Зато нашли полонтин. Это такой огроменный шелковый платок. Девочка моя его увидела, и все ее женское существо так и запрыгало. «Представляешь», — восклицала моя пляшущая от восторга измученная жизнью Имярек, — «меня же можно всю целиком в него завернуть! Он такой большой — а я такая маленькая! Правда, здорово?!» Но почему-то у нее не получилось его тогда купить, и мы договорились, что я без нее его куплю и пришлю. Это, как вы понимаете, было ещё в январе, а восьмого марта в ходе своей обвинительной речи, узнав, что я все ещё его так и не купил по причине отсутствия выходных дней, она сказала мне, что я все вру, что нигде я не работаю, а просто говно-человек. Такие дела. Мне было нечего ей сказать.
Хотя это ее несправедливое негодование подействовало. В ближайшее же воскресенье я договорился с Серегой, что приду на работу не в девять утра, а в одиннадцать, зная при этом, что приду только в полдень, и купил-таки этот ебаный полонтин. Потом, со временем, когда появилась возможность переслать, Имярек наградила меня трогательным женским «спасибо», на секунду даже позабыв, что я говно-человек, в чем она уже к моменту выказания благодарности совершенно не сомневалась по-моему. Уж не знаю, кто ее, такую маленькую, там теперь в этой сраной Германии в такой большой полонтин заворачивает. Не знаю. Да и знать не хочу. Заебало все.
Но тогда ещё нет. Не заебало, то бишь. Такие дела.
Мы уже почти закончили, уже успев начать процесс репетиций в нашем старом составе Другого Оркестра моих «попсовых» песен (теперь с высоты пройденного пути я уже смело заключаю слово «попсовые» в кавычки. Управдом из меня, боюсь, не вышел), переругиваясь с Сережей, скандаля с ним, кляня совместно распиздяя-Мэо, который вечно приезжает на репетиции, как будто ему там сто баксов должны или он, наоборот, должен, что в его случае, сколь ни парадоксально, одно и то же, — когда я сочинил очередную свою песенку, запавшую в мою дурацкую душу, как «Моря и реки», хоть и далеко уже не вторую и даже не третью.
В этой песни речь шла подсознательно о все той же глупой, вот-вот должной кинуть меня, Имярек. О том, как некая девочка-лирическая героиня живет на земле, и все как всегда хуево и печально, но вот есть у нее, у девочки, в душе некий топографический образ. Светлый ли, темный ли, не ведает героиня, но влечет он ее невъебенно, словно Мекка иных добросовестных мусульман. Есть там и еле заметное указание на то, что вроде она как бывала уже в этом «маленьком городе», а может и нет. Но нет никаких сил забыть этот образ из снов, образ города, который ей снится, и в котором она всякие там клевые, «мощные», как говорит Имярек, сны видела. Образ загадочного и трепетного, может быть даже околоэротического сна, в котором ей снится «маленький город», в котором ей снится сон о том же самом «маленьком городе», в котором снятся такие сны. Короче, такая фишка, как с кувшинами Магомета, про архетип взаимопроникновений всего во все, и про то, о чем в русских сказках говорится, что, мол, в том ларце заяц, а в зайце утка, а в утке яйцо, а в яйце игла, а на острие иглы смерть, которая хуй проссышь, чего она такое есть вообще.
И очень нравилось мне, что текст простой-простой, как четыре копейки, по сравнению, конечно, не с Ларисой Черниковой, которая мне, кстати, искренне нравится, а со всей мрачной культурологической подоплекой, изложенной выше. И ритмика такая прикольная была, изначально отсылающая к латинским джазАм, небезысвестным нашему, блядь, народу. И мелодийка была такая полиритмичная в рамках четырёх, заметьте, четвертей, похожая чем-то, как я потом подумал, на мелодийку суперхита, на который кто только потом римэйков не делал. А сама эта мелодийка, как уже сильно потом я узнал, принадлежала все той же, ещё незнакомой мне тогда, но замечательной Сьюзан Веге. Вы, наверно, не понимаете, о чем я говорю. Я бы вам напел, вы бы сразу вспомнили. Эту мелодийку все знают. Но, увы! Литературка — не музычка!..