Анатолий Жуков - Голова в облаках
— И все-таки она уползла. Почему?
— Да надоело ждать, профессор, лежать без движения надоело. Она же красивая была, вольная, где хотела, там и плавала. Может, у ней дружок был. Или подружка.
— Подружка. Мы уже установили, что это самец.
— Ну да! С такими-то глазами, с длинными ресницами?! Как смекаешь, батяня?
Парфенька представил прекрасную изумрудно-янтарную голову, с золотым венцом вокруг, небесные, чарующие глаза, обрамленные черными ресницами, и всхлипнул. Самец или самка, все равно не воротишь. Он как-то сразу поверил, что никогда больше не увидит свое сокровище.
В тот же день он узнал, что в Ивановке кормачи Степа Лапкин и Степан Трофимович Бугорков видели рыбу в своем заливе. Вчера поздним вечером, рассказывали они, когда огороженные железной сеткой транспортеры с Лукерьей уже не работали, вдруг оттуда послышался шум и они увидели, что Лукерья сползает обратно в залив — быстро-быстро. Лапкин хотел перелезть через ограду и задержать, но Бугорков напомнил о подписке, данной ими в милиции, не подходить к рыбовидному чуду, и тот послушался. Тогда они кинулись за своим начальником. Голубок уже спал, но все же внял их тревоге. Когда он прибежал на берег, Лукерья (или наяда, как хочешь теперь зови) уже сползала с последнего транспортера. У самого берега она прощально подняла голову, повела глазами на небо, на Ивановку, улыбнулась и тихо, без плеска скрылась под водой.
Рассказу кормачей Парфенька не поверил бы, но Голубок был мужик положительный, он врать не станет и ничего не утаит. Вот даже грустную улыбку заметил. Как же еще ей улыбаться, когда прощалась, как не погрустить!
Парфенька, не скрывая слез, рассказал об этом Сене Хромкину, и тот, сочувствуя ему, предположил, что наяда стала уползать назад с того дня, как заболел Парфенька. Ведь желоба-то мы покрыли, чтобы ее не беспокоить, и цистерну покрыли, вот она и отползала потихоньку назад, когда ее везли вперед в незримую безвестность. Может, потому, что привыкла к сердечному вниманию Парфеньки, а тут его не стало, беспечный Витяй посадил в кабину Светку Пуговкину и о наяде уже не думал. Все последние дни головные грузовики двигались, должно быть, уже пустые.
Так это было или нет, теперь не важно. Парфенька долго и тяжело переживал эту потерю, ежедневно сидел у залива с удочками в надежде увидеть голубоглазую чудо-рыбу или хотя бы услышать удалой ее всплеск. Но тих был волжский залив у Ивановки. Парфенька менял привады, наживки, блесны на спиннинге, менял рыболовные места и терпеливо ждал сказочной поклевки.
— Не видать? — сочувственно спрашивал Голубок. И, не дождавшись ответа, успокаивал самого себя: — Значит, далеко уплыла, утята целее будут.
Парфенька молча собирал снасти и отправлялся на велосипеде домой. Но на другой день приезжал опять.
— Не горюй, Парфен Иваныч, — утешал по доброте Голубок. — Дело ее вольное, природное, пусть плавает. Волга у нас просторная…
Может, и вправду пускай плавает, подумал однажды Парфенька, что это я все ловлю и ловлю, будто нанятый.
И на следующий день не поехал, дал себе отгул. А потом погода испортилась, а потом пришла ненастная осень, а за осенью — зима.
Парфенька понемногу успокоился, оснастил короткие зимние удочки и стал ловить с мужиками ершей и окуньков со льда у дальней горы. Дело спокойное, отпускное. Сидит удит, отдыхает, но как-то незаметно отключается, задумывается, и перед глазами опять встает солнечный летний день, зеленый залив у Ивановки и сказочная изумрудно-янтарная его Лукерья-наяда, прекрасная, как мечта. Глядит на нее Парфенька, любуется, и так хорошо ему, так утешно, что ничего больше не надо. Одна только забота: как ей там, подо льдом, не душно? До весны ведь еще далеко.
И торопливо поднимается с рыбацкого ящика, распахивает валенком снег и сверлит на ее долю лишнюю лунку.
ПЕЧАТЬ
Повесть вторая
Читая… описание происшествия столь неслыханного, мы, свидетели и участники иных времен и иных событий, конечно, имеем полную возможность отнестись к нему хладнокровно.
М. Салтыков-Щедрин«Это было давно, так давно, ищо баба девкой была»,[14] а многие хмелевцы молодыми и не очень озабоченными людьми.[15] Анатолий Ручьев руководил комсомолом Хмелевского района, сам пребывал в цветущем комсомольском возрасте, все его любили и сердечно звали Толей. Сергей Николаевич Межов был чуть постарше, но тоже, как и директор совхоза Степан Яковлевич Мытарин, не достиг тридцати и тоже занимал солидное кресло — председателя райисполкома. Величали их с Мытариным потому, что и молодых руководителей называть иначе не принято, не то что в комсомоле, где почти все на «ты», хоть начальники, хоть подчиненные. Иван Никитич Балагуров, и тогда бритоголовый, полный, был немолод, но еще и не стар. Первым секретарем райкома партии его избрали за год до начала нынешних событий, он пользовался, как говорится, заслуженным авторитетом и любил людей энергичных и веселых. Сеня Хромкин оставался еще русокудрым и улыбающимся, он изобрел и построил в те дни для местного отделения Госбанка сторожевую машину, а для себя музыкальные часы и был счастлив. Его красивая Феня Цыганка, знаменитая бесшабашно-удалой молодостью, остепенилась, имела двоих детей, любила Сеню и удерживала звание «маяка» среди свинарок. Директор пищекомбината Башмаков именно тогда оставил свой высокий пост и перешел на другой объект — начальником пожарной службы. Кривоногий Федька Фомин по прозвищу Черт и его совсем молодой приятель Иван Рыжих, на время нереста направленные на пищекомбинат, в те дни сбежали в свою рыболовную бригаду, которую возглавлял знаменитый рыбак Парфенька Шатунов. Парфенька еще не мечтал поймать трехметровую щуку, но сома на три с лишним пуда уже поймал. Его сын Витяй, с год как возвратившийся из армии, дружил со степенным своим ровесником Борисом Иванычем Черновым, учился с ним в вечерней школе и не обнаруживал наследственных склонностей отца. Я не рыбак, я бабник, говорил Витяй лихо и в подтверждение этого сообщал, что ухаживает одновременно за двумя девицами и «целует их в уста он у каждого куста».
Клавка Маёшкина в тот год еще не влюбилась в Митю Соловья, потому что он недавно приехал в Хмелевку из армии, был известен как капитан запаса Взаимнообоюднов Дмитрий Семенович и прозвище получил вскоре, работая инструктором райисполкома и внештатным лектором общества «Знание». Известные в районе газетчики Кирилл Мухин и Лев Комаровский тоже только явились в наши края по распределению после института и еще не были известными.
Мой добрый друг Александр Петрович Баширов, рассказавший курьезный случай о печати, заведовал тогда отделом пропаганды и агитации райкома партии.
Александр Петрович отличался и, слава богу, до сих пор отличается[16] редкостным жизнелюбием, незатухающей энергией и веселостью — верный признак человека здорового, духовно щедрого, чистого сердцем.
Слушая тогда его потешный рассказ о потерянной печати, я тоже смеялся, но что-то в этой истории меня настораживало, казалось грустным. Впрочем, так было четверть века назад, я был молод и, в отличие от своего старшего друга, меланхоличен. В этом возрасте многие из нас склонны от избытка сил если не к мировой скорби, то погрустить, попечалиться, подумать над нелегкой судьбой прогрессивного человечества, поскольку собственная наша судьба связана с ним и тревожит лишь медленно сбывающимися планами. А в особом своем назначении — зачем же тогда родиться? — мы не сомневались. Нас укрепляли и вдохновляли подвиги великих предшественников, благородные задачи современности, впереди была едва початая жизнь, которая казалась нескончаемой.
А друг мой прошел войну, видел мгновенность человеческой жизни, знал ее истинную цену и не витал в облаках. Как ни парадоксально, именно поэтому он был веселым — один раз жить, да еще печалиться! — уверенным, трудолюбивым. Истинное знание всегда придает нам уверенности, оно плодотворно, плодоносно.
Когда я ближе узнал Хмелевку, сроднился с ней, а потом уехал в город, рассказ Александра Петровича о пропавшей печати дал живой литературный росток: тоскуя о Хмелевке, я написал пьесу, назвал ее трагикомедией и в один из свободных вечеров прочитал товарищам по Литературному институту. Молодые и веселые, они щедро похвалили меня, но две или три сцены показались им недотянутыми, и мы тут же, не откладывая на завтра, дотянули их, уточнили отдельные комедийные положения. Затем я причесывал свое детище, приглаживал, придавал ему товарный вид, а потом, уезжая на летние каникулы, отнес в театр имени Н. В. Гоголя — он был неподалеку от вокзала.
Осенью, возвратившись из Хмелевки в институт, я выслушал от «гоголевцев» ободряющую похвалу и сожаление: репертуарный план уже утвержден, надо ждать следующего года.