Владимир Личутин - Миледи Ротман
— От шоколада печень болит, — решительно отказал Ротман и втайне смутился, подивился своей внезапной скупости. И тут же утешил себя приговоркою: «У скупа не у нета, есть что взять».
Ротманы прошли мимо, и презрительный взгляд лавочника, казалось, прожег их насквозь и испепелил.
Кирпичный особняк барачного типа, единственный пока в Слободе, заняла чистая публика. Местная знать, запехавшись дружно в камень, теперь на себе испытывала все прелести обособленной новой жизни: вечно сырые углы в комнатах, дурной запах отхожих мест, гулкие залпы уличных дверей, причуды угольных топок на кухне, нашпигованных арматурою, вечные сквозняки от худо слепленных оконных блоков. Проживаючи при русских печках и голландках, мещане ехидно посмеивались над «бобрами», но втайне и завидовали несколько неслыханным достоинствам: с дровами не надо убиваться, и все удобства под руками, считай, в раю живешь. Да, братцы, кому попадья, кому попова дочка. Так дурень завидует арестанту, приговоренному к смерти, коему бесплатно на прощанье подстригли голову.
На втором этаже из пятой квартиры шибало гостевым столом: затхлый чесночный дух приятно так разбавлял запах постного масла и чуть пригорелой курицы. Сама оббитая дерматином дверь, эти медные пуговки прошивочного гвоздья и латунная цифирь невольно навевали стороннему человеку праздные мысли о благополучии хозяев. Ротман оглянулся и с улыбочкою прошептал:
— Подсказала мне квартира, здесь живет семья банкира.
Миледи скуксилась, лицо ее перекосилось от ествяных запахов.
— Тебе дурно? — чего-то испугался вдруг Иван. — Мы немножко посидим, и лады, а?
Миледи жалобно кивнула. Ее слегка тошнило, и она проглотила слюнку.
Ротман позвонил, на пороге появился сам в бархатной пижаме и в просторных бахильцах из оленьего камуса, весь какой-то уютный, упакованный, щедрый на улыбку: воистину «бобер», зверь непростой.
Все в хозяине было солидно: и жирные хвосты бровей «а-ля Брежнев», и пушистые серые глаза, и крупный нос дулею, и сановная голова, почти вросшая в плечи.
Григорий Семенович так доброжелательно рассветился лицом, словно бы во всем мире не было для него людей роднее, чем эти, что мялись сейчас у порога, не зная, как обойти банкира. А тот умильно заглядывал в глаза и с расстановкою, упирая на каждое слово, повторял:
— Заждались, милейший, да-с. Жданки съели, так заждались, и кушать осень хоцеця. Надеюсь, пришли голодные?
— Мне сказала дверь банкира: здесь живет владыка мира, — манерно прочитал Ротман, откинув голову.
— Брат ты мой, поэт… Какой владыка? Заплеван, затоптан, всеми презираем… Милочка, позвольте-с! Простите за плебейское обхождение. Вам никто еще сегодня не говорил? Вы очаровательны.
Фридман с такой нежной осторожностью снял с плеч Миледи простенькое пальтишко, словно бы то был соболий опашень, и успел-таки, сердцеед, будто невзначай, скользнуть ладонью по ее округлым плечам, поправить скобочку огненных волос, запутавшихся в кружевной пелеринке, оценить беглым взглядом все покати и взгорки, так заманчиво слепленные из ребра Адама в богатую утешную плоть. Миледи прошла по коридору, отыскивая зеркало, и Григорий Семенович мысленно отметил: «И корма ничего, на пять кулаков тянет, и развальчик на семь сорок». Это были единицы измерения, принятые Фридманом еще в студенческие годы; так оценивали девок на улицах, прежде чем пришвартоваться и закадрить. А причаливал Гриша без сбоев.
— Не спеши; пусть женщины побудут одни. Им надо, у них тайны. А мы войдем, как хозяева жизни, верно? — Гриша притиснул Ротмана в угол. — Хочешь анекдот? Нынче в письме из столицы прислали… Значит, один еврей встречает другого и говорит: «Слушай, Абрам, у тебя связи. Помоги, чтобы меня похоронили в Кремлевской стене». Тот через день звонит: «Миша, я все устроил, только одно условие». — «Какое?» — «Чтобы похороны завтра».
— А я знаю другой, но похожий. Абрам просит Мойшу: «Слышь, Мойша, как я помру, похорони меня до рассвета». — «А зачем?» — «Чтобы пораньше встать…»
Иван рассказал анекдот скучным голосом, с непроницаемым лицом. Григорий Семенович раскатисто рассмеялся, и его присадистое тело заколыхалось от избытка веселящих утробных токов, невольно притирая гостя обратно к выходу. Он все делал будто невзначай, случайно, лишь по простоте душевной, но пытливого взгляда не сводил с гостя, упорно пытаясь заглянуть в сердцевину темных глаз, а через них и в самую душу пришельца. Боясь в чем-то промахнуться, Григорий Семенович редко зазывал к себе гостей. А может, и по иной какой причине слыл бирюком? Иван ловко вывернулся из теснот, но учтиво, с обхождением, чтобы не обидеть банкира, попринажал тому в локте. Но получилось, наверное, больно, хозяин опомнился, чуток сник, призатуманился, несколько померк в лице.
— А ты, Ваня, бугай. Расступись, улица, бык идет. Раньше, помнится, таким не был… Анекдот-то сам сочинил?
— Ага… Идет бык, вся улица в крик, а этот бык ни тык ни мык, — отшутился Ротман. — Похвастал бы, как живешь. В банке ведь даже пыль золотая. На одних подошвах можно унести, на всю родню хватит.
— Ты, Ваня, плохо представляешь суть, как и все журналисты-бумагомараки. Все берете с кондачка, с налету, из пены и сплетен, «что одна бабка сказала».
Фридман как-то нехотя, обиженно поволокся по узкому коридору, заставленному шкафами. Видно, гость чем-то невольно обидел, а тот ни в чих ни в нюх, лишь голубел непроницаемым лицом, как камень аспид, пытаясь что-то выглядеть в тисненых корешках книг. Видно, что библиофил жил здесь, книгочей, мышь кабинетная и книжный червь, из каждой страницы выгрызающий умственную мякоть безо всякой особой цели, чтущий буквицу во всей ее украсе. У таких оглашенных обычно с семьею неладно, и они, чтобы отвлечься от житейской неурядицы и тоски, с охотою уплывают в надуманные миры, как в прекрасные сны, где просторно мыслям и бесподобно чувствам. Нет, в этой квартирешке не припахивало «бобром», съемщиком сливок или алхимиком, перегоняющим свинец в золото, а воздух — в «капусту».
Хозяин отпахнул крайнюю дверь. Старинная засаленная кушетка, где почивал Григорий Семенович, по стенам книжные полки и в углу деловой стол. У Ивана вытянулось лицо, в душе у него что-то заскорбело, повернулось от непонятной обиды. И этот человек тоже не нажил сокровищ?
— Я маленький провинциальный чиновник, такой вот гоголевский Акакий Акакиевич, что едва спроворил шубу, и у меня ее пытаются украсть.
Хозяин не пояснил, кто собрался его ограбить средь ясного дня, отвернулся к окну, где виднелся двор, заставленный плотно дощатыми сараями и всякой рухлядью, что невольно скапливается вокруг казенного дома: из-под снега вытаяли останки прежних парников с лоскутьями пленки, где слободские «бобры» и партийные чиновники, копаясь летами в земле, находили себе душевную усладу. Прямо под окнами тянулась и грядка банкира, на которой чернел длинный остов парника, ждущего хозяйской руки.
— Да, евреи любят деньги. А кто их не любит?
Тоскливый вопрос повис в воздухе, потому что Ротман поежился, словно ему предъявили обвинение и он, несчастный, не знал, как оправдаться. Брань на вороту не виснет. А в этом вопросе было что-то хуже брани, словно бы Ротмана уличили в воровстве.
— Да вот деньги-то не всех почитают, не-ет. А сыто и богато, где деньги. А сюда никто не кинет ни копья, и чую, скоро все здесь начнет умирать, потому что с протянутой рукою долго не протянешь. Потому что за деньгами, Ваня, уже выстроилась в Москве очередь, на всех не хватит, из денег скоро станет дефицит, вверх полезут проценты. Живые деньги делают новые легкие бабки, а с ними кто захочет горбатить? Что достается с ветру, так же и пускается в пыль. Ловкие люди, кто ближе к властям, выстроились по этому списку в очередь, чтобы хапануть и смыться иль затаиться в норе. А там хоть трава не рость. И все в стране начнет скоро хиреть, вянуть, умирать. Страна лопнет, как перегретый котел. И прежде всего сдохнем мы в забытых Богом городишках, где все на счету, где жили на доплате, на казенный кошт с тем лишь, чтобы земли не пустели. Ведь от нас нет припеку, нет навару. Какой жир с нас, Ваня? А ты говоришь: владыка мира. Штаны-то едва на поясе держатся, весь выхудал. — Хозяин похлопал себя по тугому пузырю и солидно хрюкнул. — Деньги — штука капризная, они шуток не любят. Это кровь государства. Чтобы она не застаивалась, надо ставить банки. — Григорий Семенович, неожиданно повеселев, снова гулко рассмеялся, прогибаясь в пояснице. — Банки, как пиявки, отсасывают дурную кровь, сбрасывают лишнее, чтобы не хватил кондратий. Но когда пиявок много, они превращают человека в мертвеца. Наливаются, как черная тугая кишка. Тьфу, пакость. А ты, Ваня, любишь деньги? — спросил Фридман. Серые пушистые глаза за очками были холодны и отстраненно прозрачны.
Ротман пожал плечами, пошел прочь из комнаты. Разговор начинал угнетать своей обнаженностью, наводил в душе разладицу. Иван и сам еще толком не понимал, любит ли он башли. Да еще по всей квартире кисло пахло отхожим местом. Ротман невольно принюхался к рукаву: вот и пиджак уже пропитался помойкою. И как только «бобры» тут живут, не могут отладить обиталище?