Ана Матуте - Первые воспоминания. Рассказы
— Не глупи, Эмилия, — сказала бабушка своим обычным жестким тоном. — Она абсолютно такая, как все девочки. Просто она напилась.
Тетя пыталась нас защитить. Кажется, она заплакала — тоненько, как плачут дети. Мне было стыдно и странно слушать ее. Бабушка сказала:
— Прямо не верится, Эмилия, прямо не верится! Ты еще не забыла? Не видишь, что он грубый хам-самодур? Не понимаешь, что он болен и совершенно одинок? Прошу тебя, забудь эти бредни! Ты же не маленькая. Ты взрослая женщина, у тебя муж на фронте, сыну пятнадцать лет. Ну, Эмилия!.. Эмилия!
Она повторяла это имя, но жалости в ее голосе не было. Потом она вышла, и я услышала, как затихает вдали стук ее трости.
Ушла и тетя, я осталась одна, в темноте. Спать уже не хотелось, зато хотелось пить. Голова очень болела, тело покрылось холодным потом. Я с трудом поднялась и открыла окно, в комнату ворвался вечерний воздух и морской ветер, глубоко дышавший там, под откосом. От свежего воздуха я чуть не упала. Вернулась, легла, снова привстала от какого-то шума. Открылась дверь, я узнала Борху. Он кинулся ко мне, резко сел на кровать, зажег лампу — красный шар вспыхнул, словно налитой кровью глаз. Я закрыла лицо руками, но Борха грубо отвел их.
— Извращенная тварь, — сказал он (и по его голосу я догадалась, что он долго придумывал эти слова). — В четырнадцать лет в старика влюбилась!
Он зажег сигарету дрожащими пальцами (пачка торчала из кармана пижамы), затянулся раза два и выпустил дым из носа. Так он делал, когда хотел меня испугать. Сигарета тоже дрожала. Струйки дыма были как два больших клыка.
— Сам хорош, — ответила я. — Сам извращенный, хуже меня. Мальчик, а туда же…
Он выплюнул сигарету на ковер и придавил ногой, («Вот гад! Завтра подумают, что я…») Сцепившись, мы повалились на пол. Я стукнулась головой о ножку кровати и села, сжимая губы, чтобы не застонать. Все кружилось. Голову я обхватила руками, и распущенные волосы (помню, они были до пояса) висели меж пальцев. Все во мне кипело, но я не могла ни плакать, ни смеяться.
— Ложись в кровать, дура, — сказал Борха. — Сейчас же ложись.
Я легла. Голова болела ужасно, и, кажется, меня тошнило. Я хотела, чтобы он поскорей оставил меня в покое. Но он, мерзавец, не отставал.
— Ты этот вечер запомнишь, — сказал он и снова закурил. Я схватила сигареты и сунула под подушку. Он занес кулак, закусил губу, ударил по кровати и посмотрел на меня так печально, что я растаяла. Я погладила его по голове, как маленького, а он, чуть-чуть передернув плечами, прикрыл глаза. Потом взял прядь моих волос и стал нежно перебирать ее, как бывало иногда на веранде.
— Матия, Матия… — тихо повторял он.
Вдруг Борха резко встал и пошел к двери, легкий, как привидение. Скрипнула дверь, и он исчез. Я протянула руку, погасила лампу. Все поглотила тьма, и больше я не помню ничего.
Проснулась я, лежа на животе поперек кровати. Голова еще болела. Матрац и часть простыни сползли на пол — так бывало почти каждое утро. Попугай нежно клевал меня в ухо. Антония, как обычно, прибирала в комнате.
Затылок мой грело солнце. «Сегодня будет светлый, страшный день, и я буду бродить, закрыв глаза, и сходить с ума всякий раз, как хлопнет дверь». Призраки вернулись, я зарылась лицом в подушку. «Хорхе. Какой ужас. Я никогда больше не пойду в Сон Махор». Призраки наступали стаей, винным прибоем, садились на кровать, совали руки под подушку и щекотали меня пальцами воспоминаний. Все вчерашнее, даже запах цветов, терзало меня, как клевета, «Хорхе, Хорхе, бедная тетя Эмилия…» Я надсадно жалела женщину, которую никогда не любила.
— Сеньорита Матия, девять часов, — услышала я голос Антонии.
Ее обутые в шлепанцы ноги ступали по ковру бесшумно, как кроты. («Как ужасный крот, который хотел жениться на бедной Дюймовочке».) Я приоткрыла правый глаз:
— Возьми своего противного попугая, — хрипло сказала я.
Антония издала какой-то режущий, гнусный звук. Я застонала, а Гондольер летучим цветком вспорхнул на ее плечо.
Я кричала, стонала, вопила. Антония не откликнулась. Как балованная девчонка, я упала на пол и открыла глаза.
День был страшный, серый, сверкающий алюминием. Солнце светилось сквозь тонкую кожицу неба, как светится ожог сквозь пузырь. Все сверкало — тревожно, словно металл.
— Дождь будет, — заныла я. — Правда, Антония, будет, а?
Антония наливала воду в обшарпанную ванну, и комнату заполнял пар. Мой голос тонул в нем.
Когда я спустилась к завтраку, бабушка нашла, что я бледна, отвратительно причесана и что у меня круги под глазами.
— Тебе вот-вот стукнет пятнадцать. Нет, просто не верится! Матия, ну что за вид?
Сбоку от нее лежали пачки газет в голубых бандеролях. Я прочитала краем глаза: «Войска генерала…» Борха допивал шоколад, а Китаец сидел в классной за кипой тетрадей. («Какой ужас! Сейчас придется склонять, спрягать…»)
— Когда мы пойдем в школу? — спросил Борха. — Мне так хочется! Я так устал тут, в деревне!
— Рада, что ты стремишься в школу, — ответила бабушка. — Вы пойдете после рождества. Иди-ка сюда, Матия.
Я как можно медленней направилась к ней.
— Быстрее!
Она взяла мою голову костлявыми руками; в щеку мне впился бриллиант. От нее несло жутким одеколоном — бабушка считала, что он пахнет сеном, а он вонял аптекой. Взгляд ее бегал по моим глазам, словно по самой роговице сновали муравьи.
— Что с тобой творится? — спросила она резко, точно укусила.
Я не выдержала.
— А с Борхой что творится? — завопила я. — Всегда только я одна плохая!
— Я спрашиваю, что с тобой? — холодно сказала она и дернула меня за руку. — Что же мне, зря на тебя смотреть? Я не люблю даром терять время!
«Время!» — подумала я и посмотрела на бабушку, желая изо всех сил, чтобы она прочла в моих глазах: «Кому оно нужно, твое бесполезное время?»
— Матия, — продолжала она, — больше ты так не поступишь. И ты, Борха, слушай внимательно: я вас прощаю, так как вы, быть может, не знали… Но с этих пор туда ходить запрещено! И не смейте вступать в беседы с этим выродком Санамо…
— Хорошо, бабушка. — Борха склонил голову, поцеловал бабушке руку, а она погладила его по щеке копчиками пальцев.
Мы вышли, но не закрыли за собой дверь — нам хотелось послушать, что будет. (Борха давно, в первый же день, научил меня этому фокусу.)
Бабушка говорила:
— Знаешь, Эмилия, к этим детям надо иметь снисхождение… Они не знали хороших времен. Разруха, война… А что до Матии, у меня в ее возрасте было уже четыре или пять поклонников! Сейчас все расползлось по швам… Все так странно. Надо бы им побыстрей в школу. Скоро они туда отправятся.
— Мама, — как будто издалека отвечала тетя Эмилия. — Матия не такая, как все. Ты вспомни: Мария Тереса тоже так начинала… Антония говорит, что она кричала по ночам…
— Они пьют, — сказала бабушка. — Я абсолютно уверена, что они пьют. Кто-то дает им вино и сигареты, в этом все дело. Трудный у них возраст, да и время нелегкое. Антония, дай таблетки.
Мы с Борхой переглянулись. Он был очень серьезный, и я впервые подумала, что брат мой уже не мальчик. (Нет, взрослым он еще не стал, но и мальчиком уже не был.)
IIНе помню, как пришла зима. А может, она еще и не пришла, просто похолодало. От моря, по откосу, поднималась промозглая зеленая сырость. Черные деревья на золотисто-дымчатом фоне стояли печально и угрюмо, как молчаливая и грозная толпа. Листья олив отсвечивали серебром и зеленью. Голуби летели над откосом к Сон Махору или к дому Мануэля. Иногда воркование под окном будило меня. В зале зажигали камин, и Антония с вечера грела простыни над маленькой медной жаровней. Исчезли бабочки, пчелы, птицы, и только чайки еще обрамляли берег белой каймой. Мы с Борхой сменили сандалии на грубые башмаки. Антония вынула из сундука теплые вещи, пропахшие нафталином. Мы примерили свитера, и бабушка заметила, что и я и он очень выросли за лето: под мышками жало, рукава не доходили до запястья. Тетя Эмилия повезла нас в город и купила все новое. В серых длинных брюках Борха выглядел совсем как взрослый. Мне было странно не видеть его золотистых, почти гладких ног, торчащих из закатанных до колен потертых синих штанов. Моя белая юбка в складку и блузка без рукавов сменились не менее отвратительными плиссированной юбкой из шотландки и колючим свитером. От чулок я отказалась, и тетя купила мне вязаные гольфы («Какая прелесть, такие спортивные!» — сказала она.) в ужасных ромбах — серых, зеленых и желтых. Косу мне остригли, теперь волосы доходили до плеч, и я подвязывала их черной ленточкой, отчего стала похожа на довольно подозрительную Алису. Бабушка одобрила наш вид, но все же повздыхала по несравненным матроскам и пожалела, что время бежит так быстро. На самом деле, мне кажется, ей были глубоко безразличии и бег времени, и — тем более — матроски, придававшие маленькому Борхе из тетиного альбома карикатурное сходство с цесаревичем Алексеем.