Владислав Николаев - Своя ноша
— Давно бы так, — сказал я устало.
Через час Приходько самолично развез ребят по новым работам.
Куб вспомнил: пора обедать. Отправился в ларек.
Я должен был что-то понять. Что-то очень важное для себя. Стал перебирать в памяти свой разговор с Верой, от начала до конца, и в мозгу вспыхнули ее слова: взрослые умные люди… играете в непонятные игры… Да, да. Именно я играл с ними. Другого слова не подберешь. Играл безответственно. Ради чего я их агитировал в экспедицию? Заботился об их судьбе? Хотел помочь найти верную дорогу в жизни? Да ничего подобного. По сути, думал лишь о самом себе. Дали задание организовать для газеты нечто интересное, и вот я организовал. Притащил Приходько. Составил и напечатал в газете письмо со многими подписями. И потом приходил в школу совсем не ради них, опять же ради себя, чтоб не раздумали, чтоб уехали, иначе оконфужусь. За
организацию письма я получил благодарность от редактора и, когда наконец спровадил ребят, помню, с облегчением вздохнул: игра закончена, можно приниматься за другую…
Оглушенный собственными разоблачениями, я ничком упал на траву и простонал от муки. Куда дальше идти? Как жить? Боль заключила меня словно в темницу. И вдруг во мраке сверкнуло светлое пятнышко: совесть! Я сел и уперся руками в землю. Ну да, совесть! Есть же она у меня. И жить только по ней, не давать ей засыпать ни на секунду…
Я пришел в себя и увидел: сижу на берегу реки, увидел высвеченное солнцем золотистое дно, уроненную с берега на берег толстую березу, под которой недовольно ворчала вода, а дальше — бревенчатые избы, кедровый лес за ними, тяжелые гроздья шишек на куполообразных вершинах, и все это — и речка, и избы, и лес, и самое лето — вошло в меня, и я неожиданно успокоился. Теперь я знал, что делать. Я насовсем приеду в этот поселок. Грузчиком, чернорабочим — кем угодно. Сегодня ребят пристроили — кого на буровую, кого в геофизический отряд, а что с ними будет завтра, послезавтра, через месяц, через год? Я теперь в ответе за их жизнь.
Журчала под березой вода, пахло смородиной, кедровыми шишками. Безмолвствовал, точно вымерший, поселок.
Я словно поднялся на высокую гору. С нее было далеко и широко видно. Я увидел свой дом, Татьяну, Маринку, и во мне затеплилась надежда — еще не все потеряно! Если я могу обновить свою душу, то и Татьяна может, только надо хорошо, толково с ней поговорить: «Танька, Танька, нельзя так жить… Своекорыстно, эгоистично. Посмотри, сколькими нитями мы связаны с другими людьми. Порвется самая коротенькая ниточка, и люди уже страдают, мучаются. Поймет, поймет она! Надо ей только помочь…
И я стал лихорадочно прикидывать, застану ли Татьяну еще дома. Я обещал вернуться в субботу, значит, переезжать она собирается в четверг или в пятницу. Скорее всего, в пятницу. И если я попаду в город в четверг, то наверняка застану ее. А сегодня среда…
С буханкой хлеба под мышкой и банками консервов в обеих руках спустился на берег Куб. Расстелив на траве кверху подкладной кожан, он сложил на него продукты.
Мы собирались прожить на Шамансуке дня три — сходить на буровые, потолковать с людьми, словом, как следует поработать.
Куб уже стоял на коленях и, прижав к груди буханку, отваливал ломти, когда я сказал:
— Саня, мне надо домой.
Ножик выпал из его рук.
— А как же очерк?
— Ты можешь остаться. Поеду один.
Куб снял очки, сосредоточенно протер их полой рубашки, снова надел и долго смотрел на меня. За дорогу я ни словечком не обмолвился о своих семейных делах, но сейчас мне показалось: он догадывается обо всем.
— Черт с тобой! Поехали вместе.
— Спасибо, — благодарно пробормотал я: без Куба было бы совсем плохо.
Куб сидел в кабине, а я, мотаясь на ухабах из стороны в сторону, стоял во весь рост в кузове. На приличных участках машина бежала сносно, а там, где дорога была разрыта или завалена кучами нерастасканного щебня, тащилась не быстрее утицы.
В зависимости от скорости менялось и мое настроение. Когда машина разгонялась, я верил: застану Татьяну дома и мы с ней еще уладим нашу жизнь: в эти минуты я весело смотрел по сторонам, вдыхал запахи цветов, деревьев и думал о Татьяне только хорошее, но стоило машине натолкнуться на очередное препятствие, как я тотчас слеп, глох, терял обоняние, падал духом — не застану; и в памяти всплывало все плохое, что я знал о жене… Вспоминал загнанную в каморку бабушку, которую за десятку два раза в неделю обихоживал чужой посторонний человек… И думал: жестокость, неправедность в Татьяне — отсюда, от каморки. Нельзя безнаказанно для самого себя унижать достоинство другого человека. Или хотя бы быть безучастным свидетелем унижения.
На крутом подъеме, попав задними колесами в мокрую ухабину, машина забуксовала. Этого еще не хватало! Я спрыгнул на дорогу и уперся плечом в борт. В лицо летели шмотья грязи. Я оттирал глаза, отплевывался, молил про себя: милая, поднатужься, вытяни…
По-вечернему закраснело солнце. На самолет мы, наверное, опаздывали. Пожалуй, можно было не надсажаться, но я не вылезал из грязи, не отнимал сбитого в кровь плеча от борта.
На вершине горы показался самосвал. Снизу он походил на выбежавшего из тайги лося. Я отчаянно замахал руками, хотя самосвал и без того спускался к нам.
Я закрепил буксир, и самосвал, включив все свои лосиные силы, вытащил нашу машину на сухое место.
— Гони, — сказал я шоферу, когда тот посоветовал мне умыться. — Грязь не сало — высохла и отстала.
На самолет мы опоздали. Надо было пытать счастье на железной дороге. По пути на вокзал, возле кирпичного здания рудоуправления, мы столкнулись с Крапивиным. Вот кого бы совсем не хотелось видеть! Но деться было некуда. Он уже стоял передо мной и, сузив темные глаза, говорил раздраженно:
— Ловко, товарищ Козлов, вы провели меня.
— Э, бросьте! — махнул я рукой.
— Я вас назвал Козловым, — не слушая, продолжал Крапивин, и голос его наливался благородным негодованием. — Может, ошибся? Может, Красовский?
— Крапивин! — сказал я Кубу.
— Красовская-то — ваша жена. Почему же вы умолчали? Чтобы документики присвоить? Где они?
— А вы умолчали о Каленове…
— Какой Каленов? — Крапивин резко дернул головой: даже шляпа сбилась на затылок, обнажив желтоватые блестящие залысины.
— Будто не знаете, — усмехнулся я.
Но Крапивин уже оправился от удара и, укоризненно улыбаясь, покачал головой.
— Ай-ай-ай. Это я не вам, себе. И как мог выпустить его из памяти? В тот вечер можно было и не такое забыть…
Крапивин повернулся к Кубу и интимно-доверчивым голосом сообщил:
— Выпили мы тогда с ним будь здоров: коньяк, водка, вино. Виктор даже того… Мать родную забудешь.
— Бывает, — сухо сказал Куб. — Но об этом не треплются.
— Ну, ну, к слову пришлось… И где же вы Каленова встретили? — спросил Крапивин, отводя взгляд в сторону и что-то соображая. — Насколько я понимаю, вы не имеете права писать об открытии.
— А я и не собираюсь.
— Я напишу, — сказал Куб.
— О! Очень рад! Очень рад! Давайте познакомимся! — воскликнул Крапивин и протянул Кубу обе руки, но тот сделал вид, что не заметил их.
— Впрочем, какое наскоро знакомство! — безо всякой обиды опустил руки Крапивин. — Зайдемте ко мне. Тут рядышком. Виктор знает.
— Чтобы вы потом небылицы про нас рассказывали? — усмехнулся Куб.
— Вы не поняли…
— Нет, поняли, — твердо сказал Куб. — Да и некогда нам… Прощевайте.
— Одну минуточку… Все ли вам известно про Каленова? Про плен, например? Политично ли связывать открытие такого крупного месторождения с его именем? Да вам и не позволят это сделать!
— Вон ты какой, Крапивин! — Куб брезгливо сплюнул на дорогу и дернул меня за рукав. — Пошли.
Вдогонку долетело:
— Молокососы! Еще посмотрим — кто кого!
На путях одиноко стоял товарняк, в голове его нетерпеливо попыхивал старенький паровоз с прицепным тендером. В Уганске — тупик. Поезда отсюда могли идти лишь в сторону города. Мы с Кубом нацелились на последний вагон.
Из Стандартного станционного здания, помахивая железным тормозком, вышел машинист. Мы следили: вот он подошел к паровозу, закинул в кабину тормозок, ухватился руками за матово блестевшие поручни, подтянулся… Теперь пора и нам.
Мы устроились на платформе с низкими бортами из гофрированного железа. Поезд лязгнул суставами и тронулся.
Солнце совсем стало красным. В сырых ложках жидкими молочными прядками поднималась испарина. Стегало вечерним холодом. Куб, надвинув на глаза шляпу и закутавшись с руками в кожан, полулежал в углу, а я не находил себе места и носился взад-вперед по платформе. Лязг, грохот, встречный холодный воздух обнадеживали, но, увы, к поезду была прицеплена вагон-лавка, и он останавливался на каждом полустанке; к лавке бежали женщины, старики, дети, и рыжий краснощекий продавец, раздвинув дверь, выставлял напоказ свои товары: хлеб, сахар, соль, мыло, отрезы, ковры, кровати. Ей-бо, если бы лавка находилась не в середине состава, а в конце, я бы на ходу отцепил ее!