Тот Город (СИ) - Кромер Ольга
– Сколько вам лет? – спросила она, когда Ося, вымыв руки, уселась на койку.
– Двадцать семь.
– В чём вас обвиняют?
– Не знаю, мне не сказали.
– На допрос ещё не водили?
– Нет.
– Ясно. Будут брать на измор. Вы будете сидеть и гадать, за что, почему, строить самые неправдоподобные теории, изнывать от ужаса, а они будут посмеиваться и ждать, пока вы не потеряете всякую волю, пока не превратитесь из человека в студень, неспособный размышлять вообще, а тем более логически. Вот тогда они вас и обработают.
– Я не буду гадать, – сказала Ося. – Я знаю, за что. За мужа.
– А он чем провинился?
– Дворянин. Поляк. Художник.
Раиса Михайловна глянула на Осю с интересом, заметила:
– Для первого раза и для такой интеллигентной барышни вы неплохо держитесь. Всё-таки я дам вам один совет: учитесь терпению, в тюрьме никто не торопится, ни они, ни мы. Вас могут вызвать сегодня, или через неделю, или через месяц, и вам никто никогда ничего не объяснит.
За дверью послышался металлический скрип, Ося вздрогнула, вскочила. Раиса Михайловна пояснила:
– Надзиратель в глазок смотрит. Каждые двадцать минут.
– Зачем? – удивилась Ося.
– А вдруг мы с вами спать ляжем – не положено. Или, ещё хуже, удавиться вздумаем, сами решим, что нам с нашей жизнью делать. Разве они могут такое позволить!
Она замолчала, задумалась. Ося тоже молчала, хотя спросить хотелось о многом. Дверь снова отворилась, надзиратель крикнул:
– На прогулку!
Раиса Михайловна встала, заложила руки за спину, пошла к двери. Ося пристроилась следом. Гуляли во дворе, в том самом, на который привезли Осю прошлой ночью. Двор был заасфальтирован, ни единого ростка не пробивалось сквозь жирную чёрную корку. Гуляли по периметру: Ося, Раиса Михайловна и ещё с полдесятка женщин, с интересом поглядывавших на новенькую. Разговаривать не разрешалось. После трёх кругов надзиратель вернул их в камеру.
Раиса Михайловна уселась на железную табуретку, по-турецки поджав под себя ноги, объяснила Осе, что к стене прислоняться не разрешают, а в такой позе меньше устаёт спина. Ося села на второй табурет, хромоногий, деревянный. Сидеть было неудобно, она сползла на пол, прислонилась спиной к кровати. За дверью снова лязгнула, открываясь, заслонка глазка.
– На полу сидеть запрещается, – рявкнул надзиратель и ушёл.
– Теперь начинается самое трудное, – сказала Раиса Михайловна. – Знаете, что самое трудное в тюрьме? Две вещи. Научиться спать и научиться убивать время. Что вы улыбаетесь? Вам это не кажется трудным? Я вам расскажу сейчас, как тут проходит ночь. В девять часов тушат свет, и мы должны лечь. Вот легли вы на жуткий вонючий тюфяк, закрыли глаза, и начинают мелькать перед вами лица ваших близких и дорогих, начинает вспоминаться прежняя жизнь. Если вы слабый человек – приметесь рыдать в голос, если осталось в вас ещё немного силы – будете плакать молча, слушать, как другие рыдают. Так промаетесь вы часа два-три, потом начнёте задрёмывать. И тут же – щёлк, надзиратель свет включил, бум – заслонку открыл, в глазок посмотреть. А с головой укрываться нельзя, даже руки под одеяло нельзя убирать, вдруг вы там под одеялом онанируете или петлю на шее затягиваете. Потом снова щёлк – выключил свет, бум – закрыл заслонку, пошёл к соседней камере. Ночью тихо, на железных галереях звук далеко разносится, ещё камер пять вам слышно будет: щёлк, бум, щёлк, бум. Пока он обход свой закончит, пора уже по новой начинать.
Она достала из-под подушки кисет, крошечный кусочек газеты, умело свернула самокрутку, затянулась и заговорила снова:
– А тут на допрос кого-нибудь вызвали, конвойный пришёл. Он не надзиратель, войлочных туфель у него нет, сапогами так по железу гремит, на Василеостровской слышно. Потом под дверью встанет и сопит, разбирает, малограмотный, что у него в бумажке написано, в эту камеру ему или в следующую. А ты лежишь и ждёшь – за тобой или пронесло. Наконец, дочитал, открыл дверь, свет включил, кричит: «Кто на букву О?» Фамилию называть запрещено, не дай бог, в соседней камере кто услышит. Та, что на «О», встаёт, к выходу пробирается. Если в общей камере – половину перебудит. Наконец, вывел её конвоир, дверью бухнул, по коридору ведёт. То ключами звенит, то пальцами щёлкает, чтобы все знали – по этому коридору арестованную ведут, сюда не соваться, чтобы две арестованных, упаси боже, не встретились, конспиративным взглядом не обменялись. Только они ушли, а надзиратель уже снова под дверью, опять в глазок заглядывает. И так до утра. А днём не то что спать, даже лежать нельзя. Только сидеть да стенку разглядывать. Так что день получается долгий, ох долгий…
Она замолчала, выбросила крошечный окурок в унитаз.
– Зачем… им это? – спросила Ося, чувствуя, как рассыпается в прах всё её бесстрашие и мужество.
– А затем, милая девочка, что после недели-двух такой жизни, особенно если в общей камере, с уголовниками, с оправкой дважды в день, вы им подпишете всё что угодно, хоть про себя, хоть про испанского короля. Следователю и работать не надо будет, вы ему, как спелое яблочко, прямо в руки свалитесь.
– Я ничего не подпишу, – упрямо сказала Ося. – Я не буду никого оговаривать.
Шафир улыбнулась снисходительно, чиркнула спичкой, затянулась с явным удовольствием. Надзиратель снова шваркнул заслонкой.
– В этом Тимофееве человека ещё не вытравили, – заметила Шафир. – Долго держится. Других куда быстрее обламывают. Вы курите?
– Нет.
– Они записали, что нет?
– Меня не спрашивали.
Раиса Михайловна оживилась, попросила:
– Окажите мне услугу, попросите надзирателя купить вам папирос в ларьке. У вас были деньги, когда вас забрали?
– Пятьсот рублей. Больше не разрешили.
– Пятьсот рублей – деньги немалые. Обычно разрешают по пятьдесят в месяц. Вам будут носить передачи?
– Нет, – не глядя на Шафир, ответила Ося. – У меня никого нет, кроме мужа, а его уже сослали.
Раиса Михайловна слезла с табуретки, заглянула Осе в лицо, велела:
– Вот что, девочка, расскажите-ка мне всё. С начала до конца и со всеми подробностями. Времени не жалейте, время – это единственное, что у нас есть в избытке.
Ося начала рассказывать, сначала неохотно, коротко, из вежливости, но постепенно увлеклась и рассказала всё: про деда, про мать, про Киев, про Филонова, про Яника, про ребёнка, про Татьяну Дмитриевну и Петю, даже про Колю Аржанова.
Едва она замолчала, принесли обед. Сначала надзирательница, молоденькая девчонка с выщипанными бровками и накрашенными губами, открыла окно-кормушку в двери, поглядела на Осю, просунула ей оловянную миску, кружку и деревянную щербатую ложку. Потом пришёл надзиратель с бачком, шлёпнул в подставленные миски по половнику мутной серой жидкости, в которой плавала разваренная капуста, положил рядом два кусочка хлеба.
– Тимофеев, новенькой папирос нужно купить, – сказала Раиса Михайловна. Он усмехнулся, но ничего не ответил.
Ося поставила миску на стол, посмотрела на противную баланду, на разваренные капустные листы, испещрённые мохнатыми чёрными точками-бородавками. Есть хотелось, она не ела уже почти сутки, но пересилить себя было трудно. Она отодвинула миску, взяла хлеб, вцепилась зубами в жёсткий остистый мякиш.
Раиса Михайловна присела к столу, принялась есть аккуратно, неторопливо. Доев, попросила разрешения съесть Осину порцию, и так же неторопливо, аккуратно съела вторую миску. Вылив в ложку последние капли баланды, она облизала ложку, заметила:
– Привыкаешь ко всему. Я балованная была, долго училась, но ничего, выучилась. Могу есть всё, что дают. Могу спать при любом шуме, при свете, сидя, стоя, даже на ходу могу подрёмывать. Выучиться нетрудно, инстинкт выживания срабатывает. Но непременно надо знать, ради чего. Непременно надо во что-то верить.
– Во что? – тихо спросила Ося.
– Не суть важно. В Бога, в чёрта, в высшую справедливость, в счастливую звезду, да хоть в Интернационал.