Питер Устинов - День состоит из сорока трех тысяч двухсот секунд
— Этим Schweine, — ответил Джордж по-немецки.
— Ja, ja, Schweine. Schweinehunde[26],— рассеянно ответил Билл.
Джордж продолжал говорить по-немецки.
— Прямо гестапо, — сказал он.
— Genau. Die selbe Mentalität. Daß die Australische Regierung hier so etwas erlaubt![27]
— Их везде хватает, — сказал Джордж снова по-немецки, — и в полиции, и вообще. Суть не в мундире, суть в складе ума. Есть созидатели и разрушители. Господа и рабы. Подчиненный может быть господином, а начальник — рабом; точно так же в полицейском может скрываться добрая душа, а человек, о котором ничего такого и не подумаешь, окажется сущим полицаем. Все зависит от склада ума.
— Да, пожалуй, в этом что-то есть, — пробормотал Билл и вдруг быстро поднял на него глаза, в которых мелькнуло затравленное выражение. — Почему мы говорим по-немецки? — спросил он.
— О-о, сам не знаю… Сила привычки, надо полагать.
— Сила привычки?
Нервно моргая, Билл жадно всматривался в лицо Джорджа. И вдруг стал удивительно жалким, до того сильно угадывалось в нем желание нравиться. Каждый жест его был взяткой — и ружье, и шнапс, — очередным взносом в погашение долга.
— Да, — подтвердил Джордж, — сила привычки. Я скоро вернусь. Схожу в банк.
— В банк?
Но он молча покинул Билла, чувствуя на себе взгляд, которым тот провожал его сквозь окно ресторана. После недолгого посещения банка он купил букет цветов и отправился в больницу, все так же сопровождаемый собакой.
Швейцарские часы
Подобно многим другим итальянкам, обделенным замужеством, Пия Чиантелла бежала от реальных и воображаемых бед своей родины за границу, надеясь устроить жизнь где-нибудь в ином месте. Человек слишком сентиментальный, чтобы ожесточиться, она работала в Париже приходящей прислугой в доме французского банкира мосье Петисьона, который проявлял безразличие к большей части ее достоинств — ему просто было некогда изучать их, — но ценил ее честность, качество, к которому банкиры чрезвычайно чувствительны, особенно когда речь идет о наличных деньгах на мелкие расходы и несущественных проявлениях доверия.
С приближением рождества семья Петисьонов начала, как обычно, готовиться к переезду в свой шале[28] в Швейцарии, новое и весьма вульгарное строение, рожденное плодовитым воображением самого мосье Петисьона, который, как и большинство людей, добившихся всего в жизни собственными силами, полагал, что разбирается в архитектуре куда лучше тех, кто специально обучался ей. Шале стоял на сумрачном склоне горы, нависшей над залитой солнцем деревней, и выглядел на средневековый лад надменно и враждебно, оживленный лишь щедрой порцией модернистских украшений из кованого железа на фоне розовой — в духе Средиземья — штукатурки и панелей соснового дерева да участком, усеянным безобразными гномами и карликами из раскрашенного камня, чудовищными стилизованными кроликами и гигантскими белками.
Мадам Петисьон принадлежала мысль взять с собой на этот раз Пию — как с целью поощрения, так и имея в виду взвалить на нее большую часть тяжелой работы по присмотру за четырьмя буйными отпрысками, которых банкир произвел на свет чуть ли не по недосмотру среди всех своих разнообразных дел. Мосье Петисьон тотчас согласился, и за несколько дней до рождества караван покинул Париж: дети и Пия отправились скорым поездом, мосье и мадам Петисьон в своем «кадиллаке» с шофером.
В первый день, проведенный в горах, дети оказались всецело предоставлены попечению Пии, которой помогала лишь мадам Деморуз, местная дама, круглый год прибиравшая в шале — по два часа ежедневно. Между двумя женщинами возникло нечто вроде прочной дружбы, хотя они и не имели ничего общего; но, так уж водится в мире, прочная дружба возникает безо всяких причин, за исключением одиночества, особенно когда ее скрепляет сознание обоюдного невезения, придающее некую пикантность всему невысказанному вслух.
«Кадиллак» позорно застрял в снежных заносах милях в шестидесяти от деревни; и мосье и мадам Петисьон в первую праздничную ночь пришлось снизойти до номера в отеле на берегу озера Леман.[29] Попади их громоздкий автомобиль в наводнение, шофер-голландец, возможно, и проявил бы, спасая машину, чудеса героизма, но совершенно растерялся в горах, которых никогда прежде и в глаза не видел. Мосье Петисьону было свойственно удостаивать доверия слуг-иностранцев, поскольку он со смутным беспокойством ощущал критическое к себе отношение своих соотечественников и, дав полную волю этому предубеждению, заявлял, что французы более недостойны его уважения.
В этот первый вечер, который она провела одна в чересчур жарко натопленной кухне, Пия испытала все отчаяние одиночества в большие всеобщие праздники. Они обычно сводят людей вместе, и только совсем уж одиноким некуда податься.
Пия уложила детей спать. То есть они с дикими криками носились у себя наверху, но формально она уложила их спать. Не ее ведь дети, а родители далеко. В деревне сияла разноцветными огнями рождественская елка. Шел снег. Пия почувствовала комок в горле. Она согласилась ехать в Швейцарию с показной готовностью и даже волнением, но это было всего лишь проявлением инстинктивной преданности любому человеку, сделавшему ей добро. Уехать значило бросить в Париже любовника (она называла — его il mio uomo[30]). Он был ее соотечественник, распутник и мот, бездельник, нанимавшийся в рестораны официантом, но не способный нигде удержаться надолго. Их толком ничего не связывало, кроме денег, которых у нее всегда было немного, а у него никогда не было вовсе, но они разговаривали по-итальянски и в его обществе она обретала уверенность в себе и даже чувство безопасности.
В их взаимной привязанности было нечто от таинственных отношений сутенера и проститутки, и сейчас она задумалась: чем он занимается, пока ее нет в Париже. Напьется, наверно, до остолбенения и на радостях найдет себе другую подопечную.
Все больше злясь на гнетущие ее мысли, Пия включила свой маленький транзисторный приемник и поймала итальянскую станцию, которая транслировала «Cavalleria rusticana»[31] полностью, прямо из «Ла Скала». Но музыка не рассеяла ее тоски. Во время волнующей сцены, когда Туриду[32] прощается со своей матерью, Пия не выдержала и заплакала, потом стала молиться сквозь слезы. Молитва немного утешила ее, и драматические коллизии веризма[33] стали казаться ей совсем уж неправдоподобными.
Она задумалась о своей сестре Маргарите, которая была таким хорошим другом, пока не вышла замуж, после чего начала относиться с подчеркнутым пренебрежением к незамужней Пии и возмущаться даже формальными контактами своих сыновей с «теткой-домработницей». Хорошие были ребята ее сыновья, Джорджо и Манлио, хотя в свои двадцать восемь и двадцать шесть лет все еще не удосужились выбрать себе профессию. Из них двоих Манлио легче простить такое лентяйство, очень уж он хорош собой, тогда как Джорджо сущий урод; но факт оставался фактом: оба были не прочь поваляться на солнышке, маленькие золотые медальоны наполовину утопали в густой растительности у них на груди; валялись и ждали — а ну как что-нибудь подвернется. И в этом своем ожиданье они мечтали то эмигрировать в Австралию, то открыть закусочные в Риме или выиграть на своих велосипедах Giro d’ltalia;[34] но ни у одного из них не хватало энергии проехать хотя бы квартал, чтобы не прилечь после этого снова, грезя о чем-нибудь другом — и чаще всего о невзгодах крайнего Юга Италии с его древними драмами ревности и вековыми обычаями, тошнотворно-голубыми морем и небом и раболепным поклонением солнцу. «Бедная Италия, — вздыхали они, — бедные мы». И однако, как всегда бывает у таких лоботрясов, оба, казалось, никогда не испытывали нужды в карманных деньгах, хотя никто не мог понять, откуда они берутся и какова их сумма.
Тут, под влиянием музыкальных излишеств Масканьи, Пией начала овладевать бурная и безрассудная любовь к этим двум юношам — как-никак они кровь от крови ее, пусть, так сказать, через посредника; но могли бы, безусловно, быть и ее детьми, если б капризный бог постановил иначе. И в то же время на нее нахлынула ненависть к снегу, этому скользкому покрову, одевающему землю на возвышенностях и таящему злобу под видимостью чистоты и невинности. Она тосковала по жаркой, растрескавшейся земле, обжигающей босые ноги, по пряному духу разогретых солнцем сосен и резкому запаху вяленой рыбы и сушеных трав в лавках.
Дослушав оперу до конца, Пия удалилась в постель; но и сновиденья ее были волнительные и гневные. Следующим утром, после прихода мадам Деморуз, Пия воспользовалась возможностью выскользнуть в деревню. На другом конце деревни находилась лавка, где торговали практически всем — от вешалок в форме оленьих рогов до лыжных ботинок и от швейцарских часов поплоше до деревянных сувениров. В этой лавке Пия и купила рождественский подарок Манлио, выложив сто восемьдесят франков и всю свою любовь в придачу. Подарок для Джорджо она не купила по целому ряду причин. Прежде всего, он был уродлив, и на худой конец Пия даже в мечтах своих охотно уступала его сестре. Во-вторых, если она уважит и Джорджо, не хватит денег на действительно достойный подарок для Манлио. И наконец, Джорджо — старший из них двоих и может сам о себе позаботиться.