Иван Зорин - Повестка без адреса
Нам кажется, будто мы возвращаемся после сна к своему привычному образу. Но это возвращение — только звено в цепи метаморфоз. Во сне мы можем оказаться и собой, и тогда это не будет отличаться от сна, который зовётся реальностью. Став собой во сне, мы можем там вновь уснуть и опять стать собой — уже в новом сне. Погружаясь всё глубже в колодец снов, мы не будем замечать этого, полагая, что остаёмся в яви, с которой тождественны и от которой разительно отличаемся. Наше путешествие бесконечно, но незаметно для путешествующих, наше «я», отражённое зеркалом сна, каждый раз иное.
Адам бродил по белу свету и хлебал горе, как щи. Подчиняясь чужой воле, он говорил фразы, которых не понимал, повторяя, точно за суфлёром. И он догадался, что проходит сквозь строй персонажей, что его проводят по пьесе, в которой режиссёр — его отец. Он бродил по её дорогам, становясь то кричащей под колесами пылью, то фон Лемке, сатаной, то Анастасией, своей матерью, то самим собой, Адамом Кондратовым, видя себя со стороны, как раньше — изнутри. Он постиг ужас Шахерезады перед смертью, мучительную раздвоенность Вечного Жида, будничное восприятие неба Клементом, он ощутил азарт недоучившегося студента, наивную влюблённость гимназистки, в который раз пережив их историю, оживил эти мёртвые души. Наполнив собой, он соединил их в один образ — Первочеловека, разрезанного на кусочки человечества.
И он понял, почему образ для Бога важнее плоти.
Проникая во все закоулки, он исследовал вселенную отца, исколесив её вдоль и поперёк, пытался подправить этот неудачный, испорченный набросок, став деталью её пейзажа, её колоколом и языком. Но, как и все люди, он был колоколом в воде. Он расхлёбывал кашу, которую не заваривал, и благовествовал стрелкой на спине беглеца.
Ходил он и к доктору Раслову. Поднимаясь по лестнице особняка, построенного за столетие до эры лифта, слушал разговор двух Штейнов и Финкельштейна, заглушая собственный кашель, громко стучал в железную дверь. Раслов вышел заспанным, было слышно, как он семенил в коридоре своей птичьей походкой. Устало переминаясь, предупредил: «Ко мне, как к смерти, приходят умными и несчастными, а уходят холодными, как ляжки вдовы». Но прежде, чем опустить щеколду, добавил: «А лечиться вам всё равно надо. Знал я одного — вообразил себя водосточной трубой и мочился с крыш на прохожих…»
И в глазах его вспыхнул прежний огонь.
Жертвуя своим «я», Адам пытался преодолеть бесконечный барьер, разделяющий тех, кто некогда был единым в руке творца. Стремясь испытать на себе мир отцовских героев, он примерял их боль, ибо ярче всего мир отражается в человеческой слезе. Меняя их, как платье, он оказывался всеми — только не Романом, творцом, которого ему не дано было постичь. Своими превращениями он лишь прикасался к его замыслам, проживая, как Шахерезада, множество жизней, вынутых из копилки отца, которого понимал всё больше. Он видел теперь, как у того перекрестились морщины на лбу после их ссоры, как тряслись руки, когда, стоя на балконе, отец хотел сжечь «Дневник, продиктованный бурей» — повесть, по которой теперь блуждал его сын, Адам прочитал его мысли, тяжёлые, как свинец, и понял, что отцам тоже несладко.
«Пепел отцов стучит в сердца сыновей, — подумал он, — они должны искупить их грехи и тогда будут прощены».
С этой мыслью он очнулся Адамом, сыном Романа Кондратова, человеком среди людей. За окном лил дождь. Он сидел в одиночестве за столом пивной «У ворот небытия» и таращился на лежащую напротив суковатую трость.
СТРАНИЦЫ, ПРИНАДЛЕЖАЩИЕ ДНЯМ, КОТОРЫХ В НЕДЕЛЕ НЕТ
Был день, который следует за четвергом, но это была не пятница. В этот промежуточный день предсказания сбываются, а сны — нет.
Они сидели у Кондратова, разбавляя вино словами.
— Герои на страницах трутся спинами, как соседи на кухне, — заметил Пыкин. — Они как сообщающиеся сосуды: Андрей Болконский — немного Наташа Ростова, Раскольников — отчасти Мармеладов…
За окном плыли облака, врезаясь в потолок, жужжала муха.
— Роман, как и мир, создан купно, — рассеянно откликнулся Кондратов, думая о том, куда запропастился сын.
Пыкин оживился:
— Я и говорю: контекст держит крепче верёвки, и захочешь деться, а некуда.
И у него порыжел ус.
А Адам уже не различал литературных персонажей и живых людей, они слились у него в непрерывный хоровод. Ему было необходимо с кем-то поделиться, и он поведал о своих перевоплощениях Козьме. Тот не удивился. «Две тыщи лет назад Отец тоже проводил Сына по Своей Вселенной, это было внутрисемейное дело, Отец учил Сына, Сын — Отца, а остальные здесь были ни при чём».
И у него заслезились глаза.
СТРАНИЦЫ, ОТНОСЯЩИЕСЯ К ВОСКРЕСЕНЬЮ
Жизнь крутится «козьей ножкой», и потому все истории повторяют себя, как бактерии. Кондратов уже разговаривал с собой, подступая к той грани отчаяния, за которой встаёт безразличие, и ощущал свою жизнь, как вставные зубы.
В кафе было затишье, когда время останавливается перед наплывом вечерней публики. Занавески обмякли, как паруса в штиль, а в разговор то и дело врывалась тишина. Тогда было слышно, как на кухне бегают тараканы. Роману казалось, что, поймав это мгновенье, можно намазать его на бутерброд. На самом деле он резал яблоко и ел с ножа, искоса поглядывая на Пыкина. А тот уже разошёлся, став похожим на дымившегося перед ним цыплёнка.
— А впереди — старость… — кивал Кондратов его сентенциям, которые прыгали в уши, как блохи.
— До старости ещё дожить надо, — тихо заметил выросший из-под земли официант. — И не дай Бог её пережить!
Из ушей у него торчали волосы, как букет из вазы, а язык двигался за зубами, как рыба. «Фон Лемке», — прочитал Кондратов на нагрудном кармане. Официант протянул меню, и оттуда выпал.
ДНЕВНИК ПЕРЕЖИВШЕГО СТАРОСТЬ
Он был таким худым, что просвечивал насквозь, а его тень тонула в воде, по которой он мог ступать, аки посуху. «Вначале жизнь набивают перцем, а под конец — рыбьей требухой», — оборачивался он на годы, которые тускло отливали чешуёй. Он состарился в погоне за здоровьем и был таким древним, что ему уже давно ставили прогулы на кладбище. «Жить можно и больным, — прислушивался он к сыпавшемуся из него песку, — важно умереть здоровым…»
В молодости он работал таксидермистом, пока не устал объяснять, что не водит такси. С тех пор он поселился на болотах, куда можно добраться только на метле, а выбраться — умерев. Он жил и жил, приговаривая, что старость — это когда каждую бутылку пьёшь, как последнюю, а каждую женщину встречаешь, как первую. Сам он не только пережил своё прошлое, но и залез на территорию будущего, ему не принадлежащего. Он бродил там, точно призрак, стуча клюкой в чужие окна, на которых были опущены ставни, и голодным псом тыкался в ладони, которые сжимались в кулаки.
Жернова во рту уже перемололи для него все слова, а изнанка век показала все сны. «Впечатления даются в кредит, — стоял он на вершине долголетия, — если их потратишь раньше срока, годы скачут, как козы…» И действительно, перепрыгнув возраст, как собственную тень, он был теперь то на год младше, то на десять старше. Его годы стёрлись до неразличимости, и он донашивал их, как стоптанные башмаки.
«Иногда дни висят гроздьями винограда, а иногда висят на хвосте», — шамкал он беззубым ртом, набивая соломой мозги, как раньше набивал чучела. Когда ему сделалось совсем плохо, он лёг в рассохшийся, давно выструганный гроб, воткнул свечу в сплетённые на животе пальцы и подумал, что вынес из мира две истины. Ту, что деньги переставляют глаза на затылок, и чужой кошелёк кажется тогда больше дыр в своём кармане. И ту, что звон пустого желудка заглушает всё, а Вселенная не может расшириться за границы тарелки.
Фон Лемке вытянулся в струнку, по его горлу заелозил кадык, а тень давила пудовой гирей.
А Козьма продолжал распинаться. Его речь наводняла тишину, превращая её в крохотный островок, на котором едва умещался Кондратов:
— У классиков и в вопросительных знаках оживал Бог, а сегодня герои, как мошки — в глаза лезут, а в ум не идут!
Цыплёнок уже покрылся мурашками, а Пыкин всё тряс над ним галстуком, таким пёстрым, что с него, казалось, вот-вот посыплется «горошек».
— С некоторых пор, — перебил его фон Лемке, — всюду идёт одна и та же пьеса, в каждом окне — один и тот же спектакль.
На него обернулись.
— Вот, — положил он салфетку с плясавшими буквами, -
ПЬЕСА В ОДНОМ АКТЕ Место действия — космос, время действия — вечностьОтец: Я видел сон, который хочу показать всем.
Сын молчит.
Отец: Это лучший из снов. И, как небо, уёмистый: в нём есть место безумству, мечтам и проклятиям… А разве остальное не растёт из них?