Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 4 2013)
Знаешь, Варел, что особенно ранит глаз? Ворона у моря и на снегу окурок. Недавно, в санатории Минобороны, я наблюдал, как летали по кругу, перевиваясь друг с другом, ослепительный махаон и летучая мышь — часами, вокруг кипариса, по часовой. И ни души вокруг. Сидел на скамейке, смотрел: вот апокалипсис!
А вглядывался ли ты в лицо летучей мыши? Когда-то в молодости я работал в Софии Киевской, реставрировал фреску сорока севастийских мучеников. Для укрепления кладки нужно было вгонять в стену ветеринарными шприцами сотни литров дихлорэтана. Выкуренный этим тошнотворным запахом нетопырь выполз из паза меж плинфой, волоча за собой пыльный пиджачок крыльев, и замер, подергивая головой в сантиметрах от моего лица, разинув рот и дыша на меня, как собака. Я принес это чадо домой и повесил на занавеску над кроватью. Он висел, как младенец в утробе, вниз головой. Так и жили с ним.
Третий час ночи, птицы поют за окном. Весна, ласточка, весна, девочка, вона как от земли персефонит! А китайцам ласточка кто? Первобог у них был — Ди-цзюнь — с головою ласточки и хромоног. Потому, видать, что ему, как и ей, не с ноги от земли взлетать. Слепая ласточка. Чертог теней. Платонова пещера. Еще неизвестно, кто из нас перевернут — мышь или мы.
Светает, соловей прочищает горло. Под лягушачий полковой оркестр. Серенько за окном. Море с зеркальцем и шпилькою во рту — светает. Вот берег, вот песок, вот замки из песка. Ом Ваги Шори Мум, Сережа. Мол, закрывай ворота, Матка-Суббота! Дымок над кровом… А кто в теремочке живет? А ты кто?
Вот и Руднев спрашивает: “Отличается ли поток ассоциаций невротика (то есть среднего городского жителя) от потока разрушенных ассоциаций шизофреника? Ведь если исходить из того, что язык — это цепочка ассоциаций, то самый нормальный язык — это как раз язык шизофреника”. Ну да, уж лучше посох…
К морю сходил. На вокзал похоже. И ножи глотает. Как память.
Хорошо бы лодочку запустить — серебряную, со смехом. Плавала бы она по морю и смеялась на все голоса, день и ночь кружась по воде, танцуя. А кто в люльке серебряной? Тайна. Или храм-улыбку построить. Часовеньку-ходунок. Смехом расписанную, его историей. И чтоб служба веселая, хор смеяльный. Храм и часовеньку в виде буквы Ю.
В Юрзуфе живу я, на улице 60-летия Пуруши СССР. Ежедневно ложиться терять сознание, чтобы наутро вставать, приходя в себя. Безбожно, бесчеловечно жить после тридцати, грех и срам. Дерево растил, а посадить забыл. Вырос, а позабыть забыл, сохнет. Не выкарабкаться отсюда. Как муха на липучке. Сколько ни дергайся, жужжа, — вязнешь. Есть такие мушки в Крыму — едва с горшка, слепые еще, а уже человеконенавистницы. Весь дом липучками обвесил, вьются вокруг, хохочут, югенд-тарантинки. А то замрет в воздухе, прицелится и срывается с места, вонзаясь в глаз. Всей своей жизнью в зрачок бьет, камикадзе, ударом с ног валит. А потом выбирается, как из горящего самолета, и в слезе по щеке течет окровавленная.
Ветерок набежал, задернул море, как жалюзи. Кто там — вдали, снизу — раздвинул щель, прильнул глазом, смотрит?
Ты все молчишь, ки, за щекой тая, мудрец-леденец. Годы скользят — плавунцы-водомеры. Ни облачка в небе, девичье, пупок с колечком — сверкунцом золотым. Пишешь ли ты? Ты хотел так писать, чтоб тебя искали — в селах, силах, взвесях — не находя.
Удил сегодня — женщино! Вышло на сушу, дуро, вымерло. Нет Ж. Жесть, ожесточенщина. Ласки маленькие, куньи, длиной от 11 до 28 см, распространение повсеместное. Говеем. День в ночь пострижен. Вода — как дрожь в колене. Наживлен ты, но жив ли? К утру отпустит, стерпится, не слюбится. Печаль в начале, густоброва. Пойду пройдусь.
У моря был, видел его: лежит. Привыкло. На обратном пути — мелом на ржавой стене гаража, почерк неровный, размашистый, раннелатентного возраста, без препинаний: “Знаешь чем я лучше тебя? Тем что я не зацикливаюсь на пустяках. Хотя бы этим мир я все же лучше тебя”. Представь себе пустынный поселок, море вдали, и эти аршинные валкие буквы на мятом железе гаражной стены над оврагом.
Вчера у моря трехлетний малыш подполз ко мне, сидим, я камешки в воду кидаю, он молчит, и вдруг: “Папа — дырка”. Похоже, первые в его жизни слова.
Море с лодочкой-заколкой, вынь ее — и рассыплется вся копна. Пойду прилягу.
Молнии образовали круг диаметром около 15 км. И шли по этому кругу, трощась, оседая, искрясь. От 10 до 40 видимых стволов одновременно. Со средней частотой — 5 разрядов в секунду. 300 в час. 1050 за три с половиной часа. В абсолютной тишине, без грома, без единой капли дождя. Над безлюдным ночным поселком.
Утро. Ходил к кошемиру: лежит, мурлыка, млеет, коготки о гальку точит. А над ним солнышко — египтенок, дитя.
Душа моя пишет тебе по обстоятельствам поезда, который уже второй день стоит, подпрыгивая на месте, а деревья вдоль него бегут в Крым из Р. Матушки. Как там моя березонька в Гурзуфе, чуть не в море вбежавшая, дрожит, легконогая, белым-бела.
Детская болезнь жизнь. Как он сказал? — нянька стала укладывать отца спать, превратившегося в детскую косточку?
Веришь ли ты в то, что говоришь, пишешь, веришь? Как по карнизу идти лицом к стене, скользя грудью, без рук. Лицом к себе: ни стены, а в руках пальцы. От человека павшего круги расходятся в небе. А крылья? В спину вросшие, как ногти в гроб. А крылья? В ножнах. Как он сказал? “Но сабля войны остаток моя единственная плоть сабля мера моя вера”.
Жить и вдаль глядеть. Грек, похоже, жил полулежа.
Сидел Бог у дороги. Мимо шел человек. “Возьми меня”, — сказал Бог. “А что ты можешь?” — “Всё”. — “И что ты хочешь взамен?” — “Ничего”. — “Ничего? — задумался человек и сказал: — Нет”.
Гессе в “Волшебном детстве” пишет о крохотном “человечке” с сомкнутым ртом, который являлся ему в минуты сомнений, указывая путь, и вдруг навсегда исчез. Этот мальчик-регулировщик, этот пляшущий камелек путеводный был для ребенка больше, чем Бог, и ближе, чем мать.
Змеи из кожи вон лезут, в небо кругля губы, в очках солнцезащитных. А потом на пнях и сучьях — капроновые чулки их, черновики в стрелках, нрзб., ушли ножки, стекли голые, как ручьи. И ангелы гулкими каплями падают с неба, как пластмасса горящая. И дети встречным потоком восходят: то — как мешочки с теплой золой, то — на просвет, все в водяных знаках.
А морула — семь первых дней жизни зародыша — переводится как тутовая ягода, шелковичный плод. Стоит шелковица, тут мира, и на листьях ее шелкопряды семенят на месте, окукливаясь, и дети на ветвях сидят с черной записью на губах.
Это как глухонемое прощанье сквозь пыльное окно вагона с твоим отвесным лбом, друже, со взглядом на перронные часы с дрогнувшей стрелкой, с безотчетной ощупью карманной мелочи, с бренчаньем назойливых пустяков.
Что вверху Троица, то внизу Трезубец. Что вверху М, то внизу W. Знаешь, какой символ Матери у египтян? Стервятник. Стервятником же и мировая душа — Хаммамит — разрывает себя на части, на частные души: твою, мою…
Время — это дитя, сказал Гераклит. Оставим дитя, высвободим ладонь, отойдем на шаг. Твой адресат снова в Гурзуфе, он, как ты заметил, на мысу Аюдага, в скалистой бухте, голый, сидящий на валуне с подзорной трубой среди бакланов, дельфинов и чаек. Куда ни глянь — день седьмой.
Подойдем ближе, понаблюдаем его. Кто он нам — персонаж? Взгляни через его плечо — что он читает? “Если только подумать, то придешь к заключению, что все, что погибает, собственно, никогда взаправду и не было”. Шопенгауэр?
Вот и ты, Варел, говоришь: человек человеку — призрак. Призрак невозвратимых дней. Как природа — при родах. Повитуха то есть. А кто ж роженица? Дай ему карандаш, пусть отчеркнет волнистой. Он озирается по сторонам. Кто мы ему? — его присутствие.
Девять темных амфор снялись с мшистого валуна, летят, выгнув шеи, хлеща по воде крылами. Отложил книгу, надевает штаны, кроссовки, майку с надписью “зеленые помидоры в той харчевне, где не свистят”, подымается по сыпучему желобу к подлеску, видимо за дровами. Он уже высоко, чайки парят под ним.
Книга лежит на камне, перелистывается на ветру. Ярко-желтая палатка в глубине бухты. Девочка выглянула из палатки, смотрит на восходящее солнце, идет к морю, стоит на скале, балансируя, держась за луч, Беатриче. Оборачивается на звук катящихся камней. Он съезжает на пятках по осыпи в клубах пыли. Разводит костер. Древесная кора вскипает муравьями: рыжие, в шлемах с поднятыми забралами, рать за ратью они вышагивают на поверхность. Рим, труха империи, разгул упадка! Где египтяне, чернь где, пирамиды? Пламя. Он заслоняется ладонью.