Рабыня - Конклин Тара
Лина
Неподалеку от галереи Калхоун Лина и Оскар ждали Мари, которая должна была вот-вот вернуться с педикюра. Они молча сидели на черных лакированных стульях в парижском стиле под навесом галереи и пили кофе со льдом, купленный в магазине на углу. Утро было жарким, Лина чувствовала, что ее верхняя губа покрывается капельками пота, а рубашка становится влажной в местах, где она соприкасается со стулом.
Мари явилась в тонких розовых шлепанцах и зеленом шелковом сарафане, напомнившем Лине кинозвезд 1940-х годов: ткань развевалась вокруг тела и переливалась на солнце. Мари села рядом с Оскаром и закурила.
– У меня просто паранойя какая-то, – сказала она, картинно выпустив белый дым. Она говорила хрипловатым голосом курильщицы, с сильным французским акцентом. – Никому не позволяю смотреть на новые картины до открытия выставки. Только тебе, Оскар. Ты исключение. Ты и твоя любимая дочь.
Мари наклонилась вперед, теперь обращаясь к Лине.
– У нас нет данных о семье Джозефины, – сказала она. – Ничего. Насколько нам известно, у нее не было ни детей, ни братьев, ни сестер. После 1852 года она исчезла с лица земли. Попросту пропала. – Мари щелкнула пальцами. – И, честно говоря, нас это устраивает. Никаких наследников, предъявляющих авторские права на картины. Они просто с неба на нас упали! Просто невероятное стечение обстоятельств. Владелец – коллекционер-любитель из Южной… Южной Каролины? Или Южной… нет, Западной Вирджинии? Всегда их путаю. Он купил все картины – пятьдесят две! Только представьте! Купил на распродаже имущества одной старушки, которая не оставила ни завещания, ни родственников. Но она была белая, белее некуда. Никакого родства с Джозефиной Белл, во всяком случае, так это выглядит.
Мари глубоко затянулась сигаретой.
– Этот… коллекционер, он располагает крупными суммами. Баснословно богат. И доволен, как слон. Даже не стану рассказывать, как он вышел на меня, очень странная история. – Мари Калхоун закатила глаза, улыбнулась скорее сама себе, чем собеседникам, и потушила сигарету. Потом проверила, высохли ли ногти на ногах, сбросила шлепанцы и переобулась в туфли на головокружительных каблуках, которые выудила из сумки, большой и круглой, как человеческая голова.
– Ну вот. Зайдем внутрь? Только никому не рассказывайте, что видели картины. А то мистер Южная Вирджиния ужасно расстроится. – Мари хихикнула, ее губы, окруженные мелкими морщинками курильщика, были выкрашены ярко-красной помадой.
У входа в галерею, рядом с пустым столом администратора, стоял мольберт на треноге, а на нем висел плакат: черно-белое фото мужчины с широкой улыбкой, густые седые волосы тщательно уложены, белые зубы сверкают. Под фотографией объявление: «Искусство и искусственность Лу Энн Белл, лекция Портера Скейлза, 24 июня, 19:00».
– Именно Портер первым задумался об авторстве, – сказала Мари Лине, когда та остановилась, чтобы рассмотреть плакат. – Он много-много месяцев изучал эти работы. И новые, и старые. Но очень трудно изменить общественное мнение. Изменить то, во что люди так долго верили. – Мари с безнадежностью покачала головой и повернулась к Оскару. – Ну что, Оскар, – спросила она, будто поддразнивая. – Послушаешь Портера? – Мари лукаво ухмыльнулась.
– Нет, – ответил Оскар, похоже, резче, чем требовалось. Лина попыталась вспомнить, почему имя критика казалось ей знакомым и когда она его слышала.
– Постой, а это не тот, который назвал тебя раздерганным? Который написал эту ужасную рецензию?
Оскар коротко кивнул.
– Он самый.
– У Портера с Оскаром – как бы это сказать? – сложные отношения, – сообщила Лине Мари. – Но это блестящий человек. Он знает о Лу Энн Белл все. И не только о ней. Он очень образованный. Интеллектуал.
– Этот парень шарлатан, Мари, – сказал Оскар. – Родился в богатой семье, ни дня в своей жизни не работал. Рисовать так и не научился, поэтому теперь просто критикует то, что делают настоящие художники. – Оскар двинулся в галерею, его шаги громким эхом отдавались в пустой комнате. Мари взглянула на Лину, приподняв брови, и последовала за ним.
Выставка занимала всю галерею, все три зала с белеными стенами. Некоторые картины висели в простых рамах, другие были прислонены к стене, их только предстояло развесить. Это были картины, написанные акварелью и маслом, рисунки карандашом и углем, несколько гравюр по дереву. Отколовшись от Оскара и Мари, Лина начала осмотр с задней части галереи, где висел ряд пейзажей – написанные маслом и акварелью табачные поля, горы Голубого хребта, окружавшие ферму Белл, и многочисленные изображения главного дома, под разными углами в разное время суток. На одной из картин дом выглядел огромным и мрачным, и Лина остановилась, чтобы рассмотреть его поближе. «Белл-Крик на рассвете (1848)» – гласила этикетка, хотя освещение казалось слишком темным и безрадостным для рассвета. В верхнем левом углу парила стая ворон, на лужайке топталось несколько рабов – семеро, сосчитала Лина, фигуры затенены нависающим над ними домом, лица нечеткие. Неподвижность сцены вызвала у Лины внезапную и тошнотворную клаустрофобию.
Она отвернулась от пейзажа и подошла к стене, где висели портреты. Все они были написаны маслом и изображали рабов в профиль и анфас, реалистично, каждый со своими убийственными деталями. Уинтон, Лотти, Джексон, Калла, Тереза, Отис. Имена были написаны печатными буквами прямо на стене рядом с каждой картиной, даты охватывали 1845–1852 годы.
– Именно несовершенство, подлинность так поражает в работах Белл, – прошептала Мари на ухо Лине. – Вот эта женщина по имени Лотти. Я всегда считала, что это самый трогательный из портретов.
Да, Лина понимала, почему. В сжатых руках с искривленными, как корни дерева, пальцами Лотти держала букет цветов. В глазах было терпение. Казалось, она ждет чего-то или кого-то, но не надеется, что дождется.
– Ни одна из работ Белл не подписана, но имена моделей написаны на обороте каждого портрета, – сказала Мари. – Почерк. Он поможет нам доказать, что это работы Джозефины, а не Лу Энн. Как только мы получим доступ ко всем архивам Белл.
– А в чем трудность? – спросила Лина.
– Ну, это Фонд Стэнмора, они владеют почти всеми работами Белл, и, конечно, для них это ужасное потрясение, если окажется, что Лу Энн просто присвоила чужие работы. Смошенничала. Так что они не очень-то стремятся… сотрудничать с нами и с Портером. Поэтому мы и устраиваем выставку: чтобы поставить вопрос ребром. Вынести на широкое обсуждение.
Лина кивнула. Такая стратегия была ей понятна: ведь того же самого добивается Дрессер со своим иском о компенсации. Поставить вопрос ребром. Как их звали? Не пора ли вспомнить?
Лина шла дальше по галерее – через широкую арку в открытый средний зал, где висел один большой рисунок. «Дети № 2» – гласила надпись на стене. Это был рисунок углем, сделанный на грубой, возможно, самодельной бумаге. Несколько младенческих и детских голов без туловищ маячили на заднем плане, целый ряд, все похожи, но не одинаковы. Почти весь передний план занимала крупная голова самого старшего ребенка. Лина решила, что ребенку три или четыре года; лицо мальчика (или, может быть, девочки) как будто выражало радостное ожидание, но глаза были закрыты. Это было странное противоречие: лицо выражало такие сильные чувства, что у Лины защемило в горле, но из-за закрытых глаз зритель не мог ни разделить эту радость, ни понять ее.
Рядом с ней вдруг оказался Оскар.
– Нет, ты посмотри на это, – сказал он. – Наверное, на тех, что поменьше, она просто пробовала руку, экспериментировала. Похоже на этюды. Но это лицо, черт возьми, как она ухватила это крупное лицо. Посмотри на этого ребенка, Каролина. Просто посмотри. – Лина посмотрела. Закрытые глаза, гладкие полные щеки, уголки губ приподняты в едва заметной улыбке – картина поразила Лину с неожиданной силой, как никогда не действовали на нее работы отца. Она затрагивала чувства, а не разум, и на этот раз Лина хотела, чтобы так и осталось, ничего не разбирать, не анализировать. Она не могла объяснить, почему загадочное лицо ребенка так очаровало ее, и не хотела никаких объяснений. Достаточно было смотреть.