Москва майская - Лимонов Эдуард Вениаминович
Прославленный колокол оказался похож на буддийскую ступу. Группа кремлевских чернорабочих заканчивала очищать антикварную вещь от последствий утреннего мокрого снегопада. Колокол не произвел на него впечатления. Он подумал, что в две смены смог бы вылить такой, естественно, при участии комплексной бригады цеха точного литья завода «Серп и Молот» в Харькове. Всех двадцати восьми человек во главе с бригадиром Бондаренко. Подумав о технических деталях, он решил, что пришлось бы привлечь еще и модельный участок — полсотни украинских молодиц. И поверхность была бы аккуратнее, ибо технология нынче другая. Он обошел колокол. Правильно, никогда не звонил, упал, сорвавшись во время водружения его на колокольню. Обсчитались в пропорциях. Поскольку, свалившись, колокол, без сомнения, раздавил немало народу, что, интересно, сделали с товарищем, ответственным за подъем? В наше время такого товарища посадили бы. В те времена ему, наверное, оттяпали бородатую голову недалеко отсюда — на Лобном месте. А если поднять его теперь? Ну, звонить он, положим, не будет. С такой щербатиной какие звуки. Ошибочка вышла. С запуском ракет и спутников не ошибаются. Научились подсчитывать.
Взвод солдат в шинелях с черными петлицами артиллеристов, с по-воскресному начищенными пуговицами (поэт вспомнил папу Вениамина Ивановича, дощечку-щетку, «оседол» и тряпку, с помощью которых папа содержал свои пуговицы в блеске. Ребенок Эдуард, до того как стать блудным сыном, с немалым восторгом драил отцовские пуговицы, чувствуя себя солдатом), столпился у другого чуда, у Пушки. Щекастый молодой лейтенант взобрался к ней и, похлопывая орудие по загривку, стал оглашать цифры: вес ядра, вес пушки и прочая. Черноволосые, темнолицые в большинстве своем, солдаты из Парфии, Бактрии и Таджикистана слушали центуриона внимательно и с уважением поглядывали на шедевр старинной техники. Вновь пошел снег. Лейтенант, взмахнув крыльями шинели, звонко спрыгнул на мостовую.
— Большая Берта тяжелее, товарищ лейтенант? — спросил усатый сержант.
— А хер его знает, Мухамедшин…
Колокольня Ивана Великого собиралась упасть, как Пизанская башня, а может быть, это поэт неловко стал на кривизне брусчатки. Небо над колокольней было плохо организованное, хаотическое, как результат мазни двухлетнего ребенка, захватившего ворошиловские краски. По блюду неба (снизу оно казалось блюдом) небыстро и криво перелетали тяжелые вороны, издавая недовольные звуки. Недовольство ворон, возможно, проистекало от того, что им некого было клевать. Никаких богатырей в прорванных кольчугах не наблюдалось в кремлевском снегу, но бродили группами провинциалы, перекрикиваясь впечатлениями. А ворон ворону, как известно, глаз не выклюет, так что вороны протестовали, требуя наступления героической эпохи. Судя по тому, что поэт знал о воронах, долгожители, вероятно, знавали и лучшие времена. Может быть, каждой боевой птице удалось выклевать хотя бы по паре глаз. О том, что вороны и вóроны принадлежат к различным птичьим видам, городской гомункулус забыл.
Послонявшись чужаком еще некоторое время, он пошел вон из Кремля, неспешно двигаясь в негустой толпе заезжих узбеков в тюбетейках и поляков в искусственной коже. Во всяком случае, «поляки» изъяснялись на польском, он узнал язык, а тюбетейки узбеков были черно-белыми, такие он видел на посетителях ресторана «Узбекистан». Разочарованный тем, что так и не обнаружил дыма отечества в кремлевском воздухе, он задумчиво позволил себе быть вынесенным из Кремля вместе со слабым людским потоком и обнаружил себя на Красной площади. Сунув руки в карманы пальто, он рассеянно глядел под ноги. Тупые носы американских сапог попеременно появлялись из-под черных полотнищ штанин, а штанины попеременно задергивали старой черностью неровность кремлевской брусчатки, как вдруг воздух вздрогнул. «Бом!» — пробно ударили куранты на Спасской башне. «Бом-бибабом-бибабом-бибабом!» Последовала короткая пауза. «Бом — бибабом-бибабом-бибабом!»
Он поднял голову. Над ним нависал сырой, цвета лошадиного стейка, сутки проведшего под седлом монгола, Исторический музей. Великая Кремлевская стена возвышалась по левую руку от пешехода, и была она цвета сырого лошадиного стейка, проведшего под седлом монгола один кавалерийский марш-переход.
«Бом-бибабом-бибабом-бибабом!» — могущественно, но грустно добавили куранты. На кровавую мясистость татарских стен оседало синее, как в опере «Князь Игорь», небо. Синее, как шампунь польского производства или как древесный спирт-денатурат, который заставлял пить его, шестнадцатилетнего, против простуды бригадир. Как его звали, бригадира строителей-монтажников? Даниил… Порыв сырого ветра спустился с князь-игоревского неба на площадь, мокрым удавом прошелся по шее юноши и ввинтился под одежду, бесцеремонно обшаривая костлявое тело добровольного мученика искусства. «От близкой татарской Казани прилетел удав, с родины мамы, Раисы Федоровны, пахнущий рыбой, извозившись о скользкую крепкую Волгу, чулок», — подумал поэт. Змей Горыныч представился ему похабно, белым брюхом трущийся о Волгу — женскую ногу России в чулке воды…
Повисев над Волгой, поэт на воображаемом мгновенном летательном аппарате (нечто вроде геликоптера, но передвигающемся со скоростью воображения) добрался до невысоких, осыпающихся, лесистых уральских гор. Хозяйка Медной горы — персонаж уральского народного эпоса — выглядывала из пещеры на окраине Алапаевска, знаменитого тем, что в нем родился Игорь Ворошилов. У нее было лицо Наташи Алейниковой и русалочий хвост из малахита. На бреющем полете геликоптер прошелся над щеточной поверхностью тайги. Пилот геликоптера (откуда появился он?) орал пассажиру, превозмогая шум (возник и шум мотора), на ухо географические названия. Тень летательного аппарата в солнце и ветре прожектировалась на тайгу и бежала по еще более мускулистым и крепким, чем Волга в сосудах сопутствующих притоков, поверхностям сибирских рек. Застывшие, как рыбный холодец, выпуклыми были реки. Старые, темного дерева и мшистого кирпича, видны были на берегах города. «Тюмень! Омск!» — различил он крики пилота. Смазав пол-Сибири в пятно, торопясь, геликоптер добрался до Великого океана, где пивной прибой отлива вздымался на рекордные метры, пучился, как вода в туалете, если в нее бросить кусок карбида, затекал глубоко в сушу…
«Бом-бибабом-бибабом-бибабом!» — закончили куранты. Он со скоростью мысли вернулся от Охотского моря в Москву, успев к последнему… «Ом!» курантов. «Большая, — подумал он, — какая большая!» И понял, что думает о ней — стране, но не Родине. В большой — неуютно, могущественно и страшно. Если б она была маленькая — была бы мне ближе. А так, что делать? Жить со всею ею? Хорошо и легко жителю княжеств Люксембурга или Андорры. А с этой… Поноси-ка в себе всю эту коллекцию минералогий, рельефов и климатологии. А пейзажей сколько! Он представил себе, сколько же картотек, сколько выдвижных ящиков необходимо, чтобы хранить в них пейзажи Союза Советских, даже самые основные! А люди! Ведь людей-то сколько: 265 миллионов лиц. А в одной тайге пород деревьев сколько! А здания: от старых серых сарайчиков до небоскреба Московского университета. А животные! В уссурийской тайге, загибающейся к Корее, даже тигры водятся…
Когда он проходил мимо хорошо освещенного здания Большого театра, китайский рисунок из школьного учебника истории, изображавший Чингисхана в странных сандалетах, манерно загибающихся носами вверх, словно это не Чингис — суровый воитель, но кинофильмный принц из нефтяного арабского государства, был вдруг подменен на экране сознания проступающими сквозь сандалеты корявыми башмаками Ван Гога. Языки, подметки, шнурки… Он долго, прочно и с удовольствием созерцал вангоговские башмаки до самого Казарменного. Он явно не хотел быть русским. Легенды многоязычного племени отверженных оккупировали его сознание. Национальные же, русские легенды, являлись на небольшие туристские путешествия.
— Они хотели, чтоб я был русским, — сказал он Анне Моисеевне, сидя на кровати и снимая сапоги. — Так не нужно было гонять моего батю из Воронежа в Дзержинск, из Дзержинска — в Ворошиловград, из Ворошиловграда — в Миллерово, из Миллерова — в Харьков… Чтоб я получился русским, не нужно было меня от корней отсекать. Надо было меня или в Лисках оставить, где бабушка Вера живет и отцовские родственники, или в Горьком держать, то есть в Нижнем Новгороде, где мамина сестра тетя Аня и Галка с Наташкой. И названий не надо было менять. Нижний Новгород оставить. И Лиски оставить, а не переименовывать в Георгиу-Деж мудацкий. А Тверскую оставить Тверской. Запутали и народ, и меня. Оттяпали историческую память. А теперь я кто? Литература — моя бабушка, литература — мой дедушка, папа и мама… Кнут Гамсун и Ван Гог мне ближе родителей. Они и есть мой народ… Сами виноваты…