Алексей Беляков - Пепел и песок
Карамзин уже не смотрит на Требьенова. Постукивает по моему гипсу:
— Продолжать?
— Ммммм!
— Утром однажды Александр сел перед зеркалом бриться. И упал. Вбежал камердинер Егорыч. Царя одному ему не поднять. Стал звать на помощь. Еле дотащили до кровати. Мученья, агония. Потом вдруг улучшение, о чем писала в Петербург императрица… Скучно все это рассказывать. Умер и умер. А гроб его стоял тут в подвале. Долго бальзамировали, тело почернело, лицо изменилось…
Здесь нужна хорошая нарезка. Это, Бенки, не кусочки ветчины в клубе «Ефимыч». Так называют на Руси стремительное чередование кадров.
Кочегар в бойлерной объясняет Старику-курильщику:
— И не умер, а ушел странствовать. Переоделся солдатом. И ушел.
— Ты откуда знаешь? — Старик нюхает папиросу.
— История известная.
— Херня все ваши истории!
— Чего?
— Послушай, бычок-песочник, — Карамзин встает с моей кровати. — пес с ним с императором. Я придумал кое-что интересней. Раз ты прикован тут, займись собой.
Из черной сумки с надписью «Москва-80» он вынимает большую тетрадь в коричневом дерматиновом переплете.
— Она пустая. Руки у тебя работают. И голова не раскололась. Лежи и истории сочиняй.
— Ммммм?
— Начни хоть с деда этого. Допустим, он вышел сейчас и его убили в бойлерной. Зачем? Кому он помешал? И важно описать — как именно убили.
— Мммммммммммм?
— Конечно! Смерть — самое в жизни интересное. Тебе карандаш или ручку?
Карамзин прячет руки за спиной, улыбается, на губах проступает кровь:
— Выбирай! Выберешь ручку — станешь богатым и рослым, выберешь карандаш — останешься маленьким, но дар обретешь небывалый.
Сонными глазами я показываю на его левую руку.
— Здесь? — Карамзин виляет левым плечом.
— Ммммм…
— А, в правой? Да?
— Мм…
— Точно? Ты же судьбу выбираешь!
Бойлерная. Кочегар бьет черной лопатой старичка по лицу. Папироса вминается, поставив акцент между кровавым носом и дряблым ртом.
— Итак, в правой? — Карамзин медленно расправляет руку, глядя мне в запыленные глаза. — Ты сам хотел этого! Он разжимает шершавый кулак. На его дне потеет обрезок карандаша, инструмент для гнома-графомана.
Бойлерная.
Кочегар рубит лопатой пухлый ком грязных тряпок, что лежит на полу среди сверкающих кусков антрацита. На тряпках еще проступает ухмылка Элвиса. Брызги крови вдохновенно летят в объектив. Би-боп-а-лула!
— Не верит он мне! — приговаривает кочегар уныло под нарастающий рок-н-ролл — Не верит, что царь отсюда сбежал. Зато ты не сбежишь. И папирос на тебя не напасешься.
И рассекает лопатой ухмылку Элвиса.
Карамзин заключает: — Как я смешно все придумал.
В русском сценарии, Бенки, всегда должна быть шепотка безумия. Загадка славянского шкафа, внутри которого сокрыта лопата. Пусть все идет гладко, как по коту с масленицей, но в минуту сомненья надо лопату достать и — хрясь!
Не жалеть никого. Ни шагу назад. Это наш Сталинград.
Потом кровь с лопаты отмыть водкой, смазать лопату свежей нефтью, завернуть в шинельное сукно и убрать на место. До следующего приступа черно-белой горячки у сценариста.
Тогда жюри фестиваля воскликнет: «Ах, сукин ты сын, ах, таковский-тарковский, вот тебе приз, получи его, плиз!»
А ты думал — это сложно, Бенки?
66
В палату входит медсестра Лина:
— А где этот, дед больной? У него процедура сейчас.
— Про больного скоро напишет мой друг! — смеется Карамзин.
— Часы посещения закончены.
— Сейчас я уйду. — Карамзин заглядывает в свою сумку, будто ищет выход именно там. — Где же эта вещь бесценная? Вот!
В руке у него маленький кулек, свернутый из клочка газеты «Правда Таганрога» — ее легко узнать по густому шрифту. Карамзин кладет кулек на тумбочку, рядом с тараканьим бассейном.
— Это тебе теперь вместо чернил! — смеется он и сжимает трясущиеся от восторга кулаки.
— А ну пошел вон отсюда! Шизофреник проклятый!
В палате воцаряется бабушка.
Карамзин берет ремень сумки в зубы и аляповато перелезает через подоконник. Хрустит высохшей травкой в палисаднике, о родине что-то поет.
— Часы посещения закончены, — повторяет медсестра любимый афоризм.
Бабушка ставит на пол тяжелую сумку в траурную клетку, поправляет свою вечнозеленую жилетку и произносит:
— Как смогла — так и пришла. Стул!
Медсестра подвигает стул к моей кровати и сама превращается в шкафчик. Только два верхних ящика вздымаются.
— Зачем он к тебе приходил? — Бабушка ладонью покрывает мой лоб. — Подлец. Я тебе бульон принесла. Хороший, куриный. Там жевать не надо. А это что?
Она берет карамзинский кулек, разворачивает, нюхает.
— Не пойму, что там. Соль, что ли?
Бабушка высыпает гипотетическую соль на руку. Это песок.
67
— А ты же бабушке так и не позвонил! — Хташа в прихожей цепкой лапкой щиплет меня за рукав большой куртки.
Противно, Бенки, но надо, завершить эпизод в мемориальной квартире профессора Бурново.
— Да? Но поздно уже…
— Приходи тогда завтра, звони. — Хташа вручает мне шелестящий пакет, в котором трутся панцирными обложками четыре тома Шильдера.
Добрая Роза сдула с них пыль, милая Роза погладила мои штанишки и все та же дивная Роза быстро зашила потайную дырку в области простаты. О, донна Роза!
Хташа под шуршанье пакета произносит пошлую, но такую заветную фразу:
— Мне кажется, папе ты понравился.
Сыр плавится в моем огнедышащем желудке и превращается в глину, из которой я буду лепить свой аппетитный замок, свой новый вкусный сюжет, свою сладкую вечность.
68
Покинув лифт и прогремев его дверью до самого шпиля, я поднимаю веки вахтера Василия Иосифовича:
— Не спать!
— Опять ты? Иди уже!
— Запомни: я буду жить здесь, в этом замке. Буду жить, пока он не рухнет! Запомни, старый людоед!
69
— Марк, неужели вы пришли? Я просто не верю!
Требьенов в черном пиджаке, отливающим, словно Азов лунной ночью, идет нам навстречу сквозь пузырики брюта и осетровые икринки, простирая руки в серебряных перстнях. В его глянцевых глаза отражаются все огни большого города, и вспышки камер, и улыбки хмельных богинь. На лысую голову-глобус Требьенова и его гордый нос, присыпанный летним снежком, низвергаются потоки сверкающего конфетти из гипсокартонного поднебесья кинотеатра «Особый».
— Сильвер, познакомься, это Катуар.
— Очень, очень приятно, — Требьенов склоняется, как камердинер, и целует руку Катуар.
— Щекотно! — Катуар смеется. — Поздравляю с премьерой.
— Спасибо! У вас шикарное платье. Вы самая красивая девушка вечера.
Целую Катуар в татуированное плечо:
— Требьенов, скольким женщинам ты сегодня это говорил?
— Марк, перестаньте! Я ведь вполне искренен.
— Почему вы к Марку на «вы»? — Катуар берет мою ладонь.
— Он со всеми на «вы». — Я сжимаю пальцы Катуар так, что она резко вздыхает, будто собираясь глубоко нырнуть. — А сюда, Сильвер, я пришел только из-за нее. Катуар захотелось выйти в этом новом черном платье. Не в пивную же «Клио» ее вести.
— Какую «Клио»? — Требьенов оглядывается, машет обеими руками прибывшей шиншилле, загрустившей на плечах мертвой от ботокса царевны.
— Той самой, Сильвер. Из нашего Таганрога. — Я произношу два «Г», разминая их в горле до состояния селедочного паштета. — Около вокзала. Забыл?
— Хорошо! — Требьенов делает два удрученных шага назад. — Отдыхайте, смотрите мою оперу. Жду вас потом на фуршете! — И скользит прочь по конфетти, дирижируя объективами папарацци.
Катуар гладит меня по волосам:
— Что ты такой злой опять? У него праздник, а ты ему про Таганрог. Мне кажется, ему не хочется быть таганрогчанином. Или как? Таганрогатым?
— Извини, не удержался. Извини. Ты хочешь смотреть эту его оперу?
— Да, мне интересно. А кто автор либретто?
— Это опера по поэме Администратора государственных рифм. Предыдущий фильм Требьенова был по его роману. Этот подонок знает, с кем…
— Марк, пожалуйста! Любимый!
— Хорошо. Этот актуальный режиссер знает, с кем должны быть мастера культуры.
— Я видела тот его фильм. Он талантливый человек.
— Так это, Птица, как раз самое опасное! Самое!
— А ты диссидент, борец с режимом? — Катуар улыбается, к ее нижней губе прилипает розовая конфеттинка.
— Я делаю то, что мне нравится, и за это еще хорошо платят. И у меня нет нужды ходить на Старую площадь обсуждать новые веяния.
— Скучный у нас разговор, — Катуар пытается стряхнуть пальцем конфеттинку с губ и та остается ночевать на ее мизинце. — Скажи, почему тебя не снимают фотографы?