Дёрдь Конрад - Соучастник
Сей безгрешный муж приидет и скажет, что можно, чего нельзя, он укротит разъедающую, как проказа, жажду истины, и тогда неминуемо должны будут встретиться знание и ожидание. Набожный восторг деда, пожизненно арендовавшего в синагоге сиденье перед украшенным золотом столиком для чтения Торы, добавляет достоинства тому желтому, в глубоких тенях-провалах, с черной бородкой лицу под кожаным верхом едущего навстречу экипажа, лицу, с которого годы съели весь пренебрежительный жирок и которое улыбается верующим из сетки тонких, будто ножом прорезанных морщин. Есть все причины предполагать, что в бумажнике худощавого седока лежит потемневшая фотография женщины в парике, окруженной многочисленными детишками. В глазах жены раввина тоже светится печать высшей сопричастности; но у нее еще болит поясница от нескончаемой стирки, да и дети своими маленькими грязными ногами разносят мыльную воду по всему дому. Вот так, замороченной, ей приходится принимать в гостях Бога. Раввин живет своей жизнью, обремененной возвышенными идеями, жена — своей, обремененной детьми. Жена любит Бога, любит и этого человека, но не любит, когда ей дают понять, что в закадычной дружбе Бога и раввина для нее места не предусмотрено.
На облучке экипажа с кожаным верхом сидит кучер с брезгливо отвисшей губой, что-то бормочет себе под нос; он мог бы быть контрабандистом от случая к случаю или — тоже от случая к случаю — скупщиком краденого; в узкие щели темных мясистых век он косится назад: что в этом человеке такого особенного? Может, он больше всех преуспел в знании, хотя бы щепотка которого есть даже в том кислом, как уксус, еврее, в том хилом, сутулом коробейнике, что, положив на плечо шест с вывешенной на нем заячьей шкуркой, бредет по грязному тракту; и есть в самом кучере, хоть знание это тонет в хоровом храпе семьи под низким потолком комнатенки с белеными стенами. Ему Бог тоже нужен, пускай не всегда, а в основном по утрам, когда отягощенный заботами взгляд его поднимается над спящими, чтобы просить указаний к грядущему дню, дню, который будет таким же, как вчерашний.
Может быть, раввин ведает, что следует делать; может быть, он проникает взором в пламень знания, вокруг которого расходится дым истины. Истина нужна, чтобы было за что уцепиться, когда под ногами евреев уже занимается дом, который был подожжен после буйного погрома, и теперь выход из-под пылающих балок может указать лишь мысль Бога. Всевышний нужен, чтобы освятить его присутствием время от совокупления до омовения рук, от свежих фруктов до винопития, чтобы быть для них столпом огненным среди обид и притеснений.
В первой повозке сидит мой дед, который думает иногда: Бог живет в его душе, даже когда он ползает по полу на четвереньках, а внуки прыгают через него. Дедушка и раввин — будто два близнеца: лишь они двое видят друг друга. На ничейной полосе между осуждением и одобрением они одинаково уязвимы. Они оба знают: посвящение есть боль, рвущая сердце. Оба до краев полны загадочными словами, фразы их тянутся медленно, словно телеги с пшеницей. Дедушка и раввин узнают друг друга, ибо в них обоих есть та серебристая статуэтка, изображающая мужчину, что с зажмуренными глазами воспаряет к хозяину всего, пересекая пространство, что разделяет тишину знания и тишину бытия, пространство, что разделяет два ужаса, мост между которыми способна перекинуть лишь смерть. В каре предстателей, напоминающем скотский рынок, два щуплых человека соприкасаются бородами и держат друг друга за плечи, чтоб не упасть. В загадке Бога они обрели друг друга; в улыбке другого каждый находит такое одобрение, полнее которого ему и не требуется. Они будут сидеть в полутемной горнице, в страшной истине познавая друг друга до сути, до самого скелета.
11Дедушка, в жилете и без пиджака, торопливо крадется от шкафа к шкафу, проверяет, нет ли в моем ящике, среди сокровищ, под раковинами и кристаллами, хлебных крошек. Перерывает он и бабушкин ящик: нет ли обломков печенья за нашими младенческими фотографиями: мы с братишкой лежим на животиках на декоративном помосте, попки в ямочках, над бессмысленными глазенками — молодцевато заломленный чепчик. Однако сегодня дед не замечает семейных реликвий: он рыщет в поисках остатков мацы, проявляя при этом находчивость большую, чем целый взвод оперативников, производящих домашний обыск. Сегодня он не будет, надев клетчатую кепку, кататься с нами на велосипеде, не будет сидеть в своем кабинете и, щурясь, посмеиваться, слушая, как коммивояжеры рассказывают анекдоты про раввинов. Сегодня он, завернув мацу в белую тряпицу и бормоча благословения, будет сжигать ее, чтобы ничто не напоминало евреям о временах рабства. Ибо, вот, послал Господь на угнетателей наших беды: и кровь, и жаб, и мошек, и песьих мух, и моровую язву, и воспаление, и град, и саранчу, и смерть первородных младенцев — и изгнал из поднебесного мира царя, который осквернил кров Иакова. А потому не оставляй надежду на милость Божию, даже когда острие вражеского меча касается горла твоего. Ступай на гору, где святыня, прямой дорогой Всевышнего, той дорогой, на которой споткнется тот, кто одержим бесами. И помни: предки твои пекли лепешки из неподнявшегося теста на горячей скале в пустыне. Дед мой свято блюдет закон, видя в нем смысл все более глубокий. Серебряная его голова обретает одухотворенность: символы, прорастая, ветвясь, вдохновляют его; на раздвоенную его бороду, которую он в задумчивости мнет в пальцах, бросают отблеск огоньки восьмисвечника. На черном костюме — белая молитвенная салфетка; хрен напоминает ему о горечи рабства, грецкий орех и тертое яблоко — о радости освобождения. Он ждет, чтобы я, самый маленький, но уже умеющий читать Хаггаду в переплете из кедрового дерева с мозаичной инкрустацией, этот протокол древних заговоров, — спрошу его: чем этот вечер отличается от остальных?
Почетная обязанность деда — отвечать на вопросы. Он откладывает книгу в сторону и задумывается над смыслом освобождения. «Это не только радостный праздник. Господь утопил в Красном море фараона и всадников его. Но одернул возрадовавшихся: „Мои создания утонули в море, а вы гимны собираетесь петь“. Новые фараоны приходили и приходят, и всех их мы побеждали, если жили с божественной истиной. Сегодня — не так, — в углах губ у деда играла улыбка ангела смерти, — Истину мы продали за серебро, бедняка — за пару сандалий. Мы сутяжничали и стали толстыми. Добавляли землю к земле, чтобы каждое место стало нашим. Закон умер в нашей душе. Друг предает друга, жена — мужа, душа не уверена в теле. Правдолюбца мы высмеиваем, а ложь находит кафедру и поднимается на нее. Даже осел узнает своего хозяина, мы же рассекли череп свой и кричим: это неведомо мне. Мы живем во мраке самолюбования, подобно пьяным; мы мешаем добро со злом, нащупываем во тьме стены и смеемся, когда падает наш сотоварищ». Это была суровая речь. Бабушка попросила разрешения внести мясной суп; на дамаскиновой скатерти поблескивало серебро.
Вместо того, чтобы читать книгу нараспев, дедушка испортил праздник, но бабушка ничего не сказала. Она догадывалась, что мрачные размышления и кручение бороды добром не кончатся, да и вообще нездоровая это вещь, если зажиточному торговцу наскучит вдруг его лавка и он погрузится в книги. Но сейчас она предпочла хитро спросить, как дедушка из четырех символических фигур Хаггады опишет мудреца: может, в рассуждениях о тщеславии он отвлечется от апокалиптических мыслей. Дедушка оживился, глаза у него заблестели, как у школьника: «Поступки праведника побеждают наказующий рок. Он мудрец, ибо учится у каждого, он герой, ибо делает друзьями даже ненавидящих его, он силен, ибо даже грешника не подвергает бесчестию, но душа его немеет перед проклинающими его. Мудрец знает, что он мудрец не по собственной силе, что свеча его зажжена от чужого пламени. Знает, что благословенный поступок таит в себе благословение, проклятый же поступок — проклятие. Если Господь подымает его, он себя унижает; стремящегося ввысь Господь сталкивает вниз. Когда Моисей предстал перед Господом, он закрыл лицо свое, и потому лицо его воссияло. Праведник знает, что и кирпичная стена может быть совершенной; а что говорить обо всем сотворенном мироздании! Путь к истине у каждого свой. Если я собьюсь с него, у меня ничего не будет. Подобно тому, как вода течет с высокого места в низкое, так учение останется лишь у того, кто смотрит на себя так, будто его нет». Дед размышлял, будто по книге читал; он сам был язык традиции.
Сидит дед во главе стола, путешествуя по трем тысячелетиям истории, говорит о Господе, который есть огнь всепожирающий и разящий меч его избранного народа. Господь сдержит свои обещания, если ему так будет угодно, да будет Он славен во веки веков; в каждом поколении Он посылает на нас полчища ненавистников, чтобы они пытались нас истребить. И в последний момент спасает нас из их лап, и воспитывает нас в великую нацию, чтобы могучи были мы на земле и возбуждали зависть всеобщую. Народ раздувается от тщеславия и мнит себя ангелом мщения. Господь обращается с нами, как с женщиной, сказал дед и посмотрел на бабушку: «Дает нам плодоносящее большое тело, чтобы круглились груди наши, мы же наги и навлекаем ненависть на себя. Преследователи наши суть тоже Его орудия, их дело — убивать, мы же взываем к Всевышнему. Народ наш ныне — ни честен, ни смел. И обрушит Господь гнев свой на нас», — сказал дедушка и опустил взгляд на тарелку.