Андрей Юрич - Ржа
— Я кусаю, — уныло протянул Пашка.
Ему вдруг стало грустно-грустно.
— Да брось ты! Подумаешь, щенки! Никуда они не убегут, — Прыгун потянулся через стол и хлопнул первоклашку по плечу. — Я дам тебе денег, и ты купишь им мяса. Тебе родители деньги дают?
Пашка помотал головой.
— Вот, — длинная рука бросила на стол синенькую пятирублевку. — Этого тебе на неделю хватит. А когда закончится, еще приходи.
Пашка недоверчиво посмотрел в смеющееся лицо, которое еще недавно казалось ему воплощением самого жуткого страха. Недавний враг скалил зубы в щедрой усмешке.
— Бери, бери.
Пашка взял. Купюра с хрустом сложилась в ладони и проследовала в Пашкин карман.
В прихожей этой странной пустой квартиры вдруг щелкнул дверной замок, хлопнула дверь, и в кухню, не разувшись, вошел незнакомый парень лет восемнадцати, прислонился к косяку и дружелюбно глянул на Пашку прозрачными серыми глазками.
— Слышь, Попрыгун, а это кто? — спросил он, длинно растягивая звуки.
Пашка даже усмехнулся — насколько точно он угадал кличку.
— Это Пашка, у него с нами дела, — представил Прыгун их друг другу. — А это, кстати, тоже Пашка, он в Москве часто бывает, в Новосибирске, в Казахстан ездит.
— Держи, партнер! — прозрачноглазый Пашка кинул на стол несколько маленьких цветастых коробочек. — Это жвачка. Американская. Угощайся. Или ты закурить хочешь?
Он достал из кармана джинсов пачку «Опала» и протянул Пашке. Пашка вынул одну сигарету. Вздохнул.
Унести щенка было легко. Труднее — спрятать. Пасюк мог забраться куда угодно: за три Пунькиных беременности он изучил все секретные укрытия, лазы и маршруты дворовых пацанов. Алешке предстояло еще одно нелегкое решение. Он смотрел на слепого, тонко попискивающего, розовоносого щенка и почему-то вспоминал детский сад. Это было его совсем недавнее и в то же время бесконечно далекое прошлое — доброе, страшное, поучительное и бессмысленное.
Он вспомнил, как в средней группе они играли в войну. Собственно, в войну они играли все время. Воевать, конечно, должны были красные, они же «наши», и фашисты. Иногда вместо фашистов были белогвардейцы. Главная сложность игры заключалась в том, что никто ни разу не пожелал стать хотя бы на полчаса немцем или беляком. Каждый хотел быть только красным. После долгих споров всякий раз происходило одно и то же. Красные делились на две части и начинали боевые действия друг против друга. При этом обе стороны искренне считали противников фашистами и яростно отрицали собственную фашистскую сущность. С криком «за красных!» с деревянными саблями и знаменами в руках они сходились в безжалостной схватке под детсадовским портретом дедушки Ленина. Убитые герои падали наземь, как созревшие яблоки в бесконечно далеких южных садах. Алешка тоже был красным, но поверить до конца в игру не мог и потому рубил фашистов с неохотцей. Его мучила неопределенность.
— Ведь если они красные и мы красные, то чего же мы друг друга убиваем? — вопрошал он своих товарищей.
Но те были живыми, общительными детьми, и процесс игры увлекал их гораздо больше отвлеченных рассуждений.
Однажды Алешка не стал играть в войну. Он стоял в сторонке и смотрел, как сходятся два красных отряда, упоенные яростью предстоящего побоища.
— За Ленина! — крикнул боец в одной партии красных.
— За Ленина! — подхватили его мальчишечьи голоса с обеих сторон.
И застучали деревянные сабли, повалились на ковер, истекая воображаемой кровью, убитые командиры, комиссары, комсомольцы.
В этот момент Алешка принял решение и крикнул как только мог громче:
— А я за Гитлера!
Буря битвы мгновенно смолкла. Комсомольцы в съехавших на одно ухо бумажных буденовках смотрели на него пустыми командирскими глазами. Мертвые поднимались, чтобы узреть невиданное. Тишина опустилась на детсадовскую группу.
— Я за Гитлера! — повторил Алешка, ожидая нападения, смертельной и стремительной атаки озверевших конников, безжалостного звона придуманных шашек.
— Ты за кого? За кого? — спросили его сразу несколько красных голосов.
— За Гитлера я, за Гитлера.
И в подтверждение своих слов Алешка подбежал к рисовальному столику, схватил шариковую ручку и начертил у себя на ладошке кривую левостороннюю свастику.
— Вот, — сказал он и ткнул раскрытой пятерней в сторону Красной Армии.
Толпа шатнулась и побежала.
— Ирина Александровна! — кричали буденовцы, обступив воспитательницу. — А он сказал, что за Гитлера! Он немецкий крест нарисовал! На руке!
Ирина Александровна, притворно нахмурив доброе лицо, погрозила Алешке пальцем и отошла за свой воспитательский стол.
А юный гитлеровец, немец и беляк еще долго стоял в пустоте. К нему никто не подходил. Никто не хотел его убить. Даже не обзывал. Два отряда красных снова сошлись в войне не на живот. И все, что ощущал на себе Алешка, — было отстранение и безразличие.
Теперь, в новой индейской жизни, когда нужно было принять очень важное и совсем не очевидное решение, от которого зависела судьба его народа, он почему-то чувствовал вокруг себя тот же детсадовский вакуум. Одиночество и отстраненность вместо желаемого участия и дружеской поддержки.
— Пойдем к домику! — сказал он сухими и точными словами вождя. — Коля и Дима отнесут туда щенка. Остальные будут искать Пуньку и, когда найдут, — тоже отнесут к домику. Некоторое время придется носить Пуньке еду. Но это единственное место, куда не пойдет Пасюк.
Никто в поселке не помнил, когда появился домик на горе. Каждый родившийся в этих местах привыкал считать его частью окружающего пейзажа с тех пор, как научился осознавать увиденное.
Домик стоял на самой макушке одной из сопок. Долина изгибалась подковой вокруг ее широкого основания. А наверху, над поселком, а иногда над низкими облаками, стоял толстостенный бетонный дом величиной с обычную спальню, с односкатной толевой крышей. В нем была пара маленьких окон и тяжелая двойная дверь. Снизу, через весь склон, к домику вела вереница глубоко вбитых в вечную мерзлоту деревянных столбов с электрическим кабелем.
Мало кто мог объяснить внятно назначение этого строения. Двойная дверь всегда была заперта.
Пашка утверждал, что домик раньше был под потолок забит неким «оборудованием». Якобы он, Пашка, однажды был там со своим братом, и дверь была открыта, и они заглянули внутрь — а там «приборы». Мало кто верил Пашке. Родители называли домик «станция» или «подстанция», и это тоже ничего не объясняло: они пожимали плечами, когда их спрашивали о назначении «станции».
Прошлым летом домик изменился. Его обнаружили пустым, с беспомощно распахнутой дверью. Внутри был дощатый пол, проломленный в одном месте непонятным способом. Голые бетонные стены, бугристые, без всякой отделки. Серый потолок. И пыльный свет из маленьких окошек. По стенам змеились следы сорванной электропроводки.
Открытие заинтересовало многих. Но, несмотря на кажущуюся близость — домик был виден почти из любой точки долины, — находился он все же далеко. Подъем к нему требовал не менее часа активных физических усилий. Долина, поднятая над уровнем моря на полтора километра, и без того не могла похвастаться обилием кислорода в своем воздухе. Поэтому уже на середине склона каждый поднимавшийся к домику начинал хватать ртом воздух и часто останавливался перевести дух. К тому же наверху всегда, даже в самую сильную жару, дул с Ледовитого океана (невидимого за 300 километров) студеный ветер. Эти обстоятельства делали домик надежным, но никому не нужным убежищем.
Коля шел к домику, ощущая, как у него под кофтой копошится маленькое живое существо и тыкается слюнявой мордочкой.
Если хочешь быстро идти по тундре, нужно шагать размеренно, как будто на счет. Представляешь себя механизмом и пошел — раз-два, раз-два, левой-правой. Чтобы эти бесконечные кочки, лужицы, вывороченные или плоские, как каток, камни не сбивали тебя с толку, чтобы не начал из-за них думать, куда вернее поставить ногу, семенить, обходить, вихлять, сбиваться с пути. В тундре нет верных мест. В лужицу глубиной в два пальца можно провалиться по пояс. Ровная ягельная полянка окажется вдруг ледяной линзой, расступится у тебя под ногами, и ухнешь с головой в мерзлотную яму, к мамонтам. Любое озерцо или речка может иметь двойное дно — сверху будет прогретым, ласковым, с мальками блескучими, а пойдешь по песчаному дну — и уйдешь в многометровую ледяную кашу, которая не оттаивала последние лет эдак с пару тысяч.
А если не думать про все это — идешь и идешь, раз-два, раз-два. Все так ходили. И никто не умер. За редким исключением.
Рядом топал резиновыми сапогами воин Дима. Он имел осанку скучающего капрала на марше. Шел, выставив вперед толстый живот, задрав подбородок, не глядя под ноги. Чмок! — говорил его сапог, вытягиваемый из грязевой ловушки размером в две ладони. А он и внимания не обращал.