Борис Рыжий - В кварталах дальних и печальных
Недоуменье
…С какою щедростью могу я поквитаться
с тем, кто мне выделил из прочих благ своих
от дикой нежности ночами просыпаться,
искать их, призрачных, не обретая их.
Игра нелепая, она без всяких правил,
снежинка легкая, далекая звезда,
письмо написано, и я его отправил
куда неведомо, неведомо куда.
Покуда ненависть сменяется любовью,
живем, скрипим еще, но вот она пришла —
как одиночество с надломленною бровью
в окошко бросится, не тронет и стекла.
А как не бросится, а как забьется в угол,
комочек маленький, трепещущий комок,
я под кровать его, я в шкаф его засунул,
он снова выскочил, дрожит и смотрит вбок.
С кем попрощаемся, кого сочтем своими?
Вот звезды, сгусточки покоя и огня…
И та, неяркая, уже имеет имя —
его не знаю я и выдумал не я.
Одной поэтессе
…Слоняясь по окраинным дворам,
я руку жал убийцам и ворам.
Я понимал на ощупь эти руки:
не раз они заламывались в муке.
Ты жаждешь денег? Славы? Ты? Поэт?
Но, извини, как будто проще нет
пути, чтоб утолить подобны страсти:
воруй, и лги, и режь, и рви на части.
…Кто в прошлой жизни нищим все раздал,
в богатстве, славе жил, а умирал
в пещере мрачной, в бедности дремучей,
тот в этой жизни — и представься случай —
(с гордыней ведь не справится душа)
ни жалости не примет, ни гроша.
Почти элегия
Под бережным прикрытием листвы
я следствию не находил причины,
прицеливаясь из рогатки в
разболтанную задницу мужчины.
Я свет и траекторию учел.
Я план отхода рассчитал толково.
Я вовсе на мужчину не был зол,
он мне не сделал ничего плохого.
А просто был прекрасный летний день,
был школьный двор в плакатах агитпропа,
кусты сирени, лиственная тень,
футболка «КРОСС» и кепка набекрень.
Как и сейчас, мне думать было лень:
была рогатка, подвернулась …
У телеэкрана
Уж мы с тобой, подруга, поотстали
от моды — я живой и не вдова ты,
убили этих, тех — не убивали,
повсюду сопляки и автоматы.
Я не могу смотреть на эти лица,
верней — могу, но не могу представить,
что этот бедный юноша-убийца
и нас убил, разрушив нашу память.
…Давай уйдем, нам Петр откроет двери,
нас пустят в Рай за жалость и за скуку…
О, если бы я мог еще поверить
во что-то неземное — дай мне руку.
1997
«Над саквояжем в черной арке…»
Над саквояжем в черной арке
всю ночь трубил саксофонист.
Бродяга на скамейке в парке
спал, постелив газетный лист.
Я тоже стану музыкантом
и буду, если не умру,
в рубахе белой с синим бантом
играть ночами на ветру.
Чтоб, улыбаясь, спал пропойца
под небом, выпитым до дна, —
спи, ни о чем не беспокойся,
есть только музыка одна.
«Как пел пропойца под моим окном!..»
Как пел пропойца под моим окном!
Беззубый, перекрикивая птиц,
пропойца под окошком пел о том,
как много в мире тюрем и больниц.
В тюрьме херово: стражники, воры.
В больнице хорошо: врач, медсестра.
Окраинные слушали дворы
такого рода песни до утра.
Потом настал мучительный рассвет,
был голубой до боли небосвод.
И понял я: свободы в мире нет
и не было, есть пара несвобод.
Одна стремится вопреки убить,
другая воскрешает вопреки.
Мешает свет уснуть и, может быть,
во сне узнать, как звезды к нам близки.
«Зависло солнце над заводами…»
Зависло солнце над заводами,
и стали черными березы.
..Я жил тут, пользуясь свободами
на смерть, на осень и на слезы.
Спецухи, тюрьмы, общежития,
хрущевки красные, бараки,
сплошные случаи, события,
убийства, хулиганства, драки.
Пройдут по ребрам арматурою
и, выйдя из реанимаций,
до самой смерти ходят хмурые
и водку пьют в тени акаций.
Какие люди, боже праведный,
сидят на корточках в подъезде —
нет ничего на свете правильней
их пониманья дружбы, чести.
И горько в сквере облетающем
услышать вдруг скороговорку:
«Серегу-жилу со товарищи
убили в Туле, на разборке…»
«Две сотни счетчик намотает…»
Две сотни счетчик намотает, —
очнешься, выпятив губу.
Сын Человеческий не знает,
где приклонить ему главу.
Те съехали, тех дома нету,
та вышла замуж навсегда.
Хоть целый век летай по свету,
тебя не встретят никогда.
Не поцелуют, не обнимут,
не пригласят тебя к столу,
вторую стопку не придвинут,
спать не положат на полу.
Как жаль, что поздно понимаешь
ты про такие пустяки,
но наконец ты понимаешь,
что все на свете мудаки.
И остается расплатиться
и выйти заживо во тьму.
Поет магнитофон таксиста
плохую песню про тюрьму.
«Я вышел из кино, а снег уже лежит…»
Я вышел из кино, а снег уже лежит,
и бородач стоит с фанерною лопатой,
и розовый трамвай по воздуху бежит —
четырнадцатый, нет, пятый, двадцать пятый.
Однако целый мир переменился вдруг,
а я все тот же я, куда же мне податься,
я перенаберу все номера подруг,
а там давно живут другие, матерятся.
Всему виною снег, засыпавший цветы.
До дома добреду, побряцаю ключами,
по комнатам пройду — прохладны и пусты.
Зайду на кухню, оп, два ангела за чаем.
«Прекрасен мир и жизнь мила…»
Прекрасен мир и жизнь мила,
когда б еще водились деньги
— капуста, говоря на сленге
и зелень на окне цвела.
В Свердловске тоже можно жить:
гулять с женой в Зеленой роще.
И право, друг мой, быть бы проще
пойти в милицию служить.
«Под красивым красным флагом…»
Под красивым красным флагом
голубым июньским днём
мы идём солдатским шагом,
мальчик-девочка идём.
Мы идём. Повсюду лето.
Жизнь прекрасна. Смерти нет.
Пионер-герой с портрета
смотрит пристально вослед.
Безо всякой, впрочем, веры,
словно думая о нас:
это разве пионеры…
подведут неровен час…
Знать, слаба шеренга наша,
плохо, значит, мы идём.
Подведём, дражайший Паша,
право, Павел, подведём!
«Над головой облака Петербурга…»
О. Дозморову
Над головой облака Петербурга
Вот эта улица, вот этот дом.
В пачке осталось четыре окурка —
видишь, мой друг, я большой эконом.
Что ж, закурю, подсчитаю устало:
сколько мы сделали, сколько нам лет?
Долго еще нам идти вдоль канала,
жизни не хватит, вечности нет.
Помнишь ватагу московского хама,
читку стихов, ликованье жлобья?
Нет, нам нужнее «Прекрасная Дама»,
желчь петербургского дня.
Нет, мне нужней прикурить одиноко,
взором скользнуть по фабричной трубе,
белою ночью под окнами Блока,
друг дорогой, вспоминать о тебе!
«Молодость мне много обещала…»