Жорж Батай - Ненависть к поэзии. Порнолатрическая проза
Даже когда она ничего не говорила, она казалась игривой.
Иногда она хохотала.
— Ну, расскажите, — обратилась она наконец к лифтеру. — С тех пор, как вы служите в «Савое», вам, должно быть, доводилось видеть всякие мерзости.
— О, не так чтобы много, — ответил он, без конца прихлебывая виски; напиток, кажется, встряхнул его и привел в хорошее расположение духа. — В общем, здесь клиенты очень корректные.
— Ну, корректными можно ведь быть по-разному: вот, скажем, моя покойная маменька, которая расквасила себе рожу перед вами и наблевала вам на рукава…
И Дирти разразилась пронзительным смехом, куда-то в пустоту, без всякого отклика. Она продолжала:
— А знаете, почему все они корректные? Они трусят, ясно? У них зубы стучат, вот почему они не смеют выступать. Я это знаю, я ведь тоже боюсь, ну да, мой мальчик… даже вас. От страха я готова околеть…
— Не желает ли мадам выпить водички? — робко спросила горничная.
— Поди к черту! — грубо ответила Дирти, показывая язык. — Я больна, понимаешь? И у меня в башке что-то не так.
И добавила:
— Вам на это насрать, но у меня это уже вот где, понятно?
Нежным жестом я постарался ее успокоить.
Я заставил ее выпить еще глоток виски, говоря лифтеру:
— Сознайтесь: будь ваша воля, вы бы ее придушили!
— Верно, — взвизгнула Дирти. — Ты только глянь на эти лапищи гориллы… Волосатые, как муде.
Лифтер в ужасе возразил, вставая:
— Но мадам ведь знает, что я к ее услугам.
— Да нет, болван, представь себе, я не нуждаюсь в твоих мудях. Меня тошнит.
Она разрыгалась.
Горничная подскочила с тазиком. Она была воплощенным рабством, абсолютно благонравным. Я сидел неподвижно, весь бледный, и напивался больше и больше.
— А вы там, благонравная особа, — сказала Дирти, обращаясь в этот раз к горничной. — Вы себя мастурбируете и смотрите на чайники в витринах, мечтая обзавестить хозяйством; если бы у меня была попа, как у вас, я бы ее всем показывала; а без этого — сдохнешь в один прекрасный день от стыда; чешешь себя — и натыкаешься на дырку.
Внезапно испугавшись, я сказал горничной:
— Побрызгайте ее лицо водой… видите, она задыхается.
Горничная тотчас засуетилась. Она приложила на лоб Дирти мокрое полотенце.
Дирти с трудом добрела до окна. Она увидела под собой Темзу и на горизонте — несколько самых чудовищных лондонских домов, увеличенных темнотой. На свежем воздухе ее быстро вырвало. Облегченная, она позвала меня, и я сжал ее лоб, не отводя глаз от поганого пейзажа — от реки и доков. По соседству с отелем нагло торчали роскошные, светящиеся большие дома.
Я чуть не плакал, глядя на Лондон, настолько меня томила тревога. Я вдыхал свежий воздух, и детские воспоминания (например, девочки, играющие со мной в «чертика» или в «летящего голубка») ассоциировались у меня с обезьяньими руками лифтера. Впрочем, происходящее казалось мне незначительным и почему-то смешным. Сам я был пуст. Эту пустоту едва-едва хотелось заполнить новыми ужасами. Я чувствовал себя бессильным и презренным. В этом состоянии завала и безразличия я побрел вместе с Дирти на улицу. Она меня тащила. Не представляю человека, который бы более бессильно плыл по течению.
Впрочем, тоска, не позволяющая телу ни на секунду расслабиться, — это и единственное объяснение изумительной легкости: нам удавалось удовлетворять любые прихоти, презирая любые установленные перегородки. Хоть в комнате «Савоя». Хоть в кабаке. Где заблагорассудится.
Часть первая
Знаю, знаю.
Я подохну в позоре.
Сегодня мне сладостно внушать ужас, отвращение единственному существу, с которым я связан.
Вот что я хочу: самое отвратительное, что только может произойти с человеком, который бы над этим смеялся.
Пустая башка, где «я» есть, — стала такой боязливой, такой жадной, что одна лишь смерть могла бы ее удовлетворить.
Несколько дней назад я приехал — реально, а не в кошмаре — в город, напоминающий декорацию трагедии. Однажды вечером — говорю это лишь для того, чтобы посмеяться еще более несчастным образом — я не был единственным, кто пьяно созерцал двух стариков педерастов: они кружились в танце, наяву, а не во сне. В полночь ко мне в комнату вошел Командор:7 накануне я оказался перед его могилой, гордость подтолкнула меня иронически пригласить его. Его внезапный приход ужаснул меня.
Пред ним я задрожал. Пред ним я был щепкой.
Возле меня лежала вторая жертва: крайнее отвращение от ее губ делало их похожими на губы мертвеца. С них стекала пена, куда страшнее, чем кровь. С тех пор я был осужден на одиночество, я его отвергаю, нет больше мочи выносить. И все равно я готов был вновь выкрикнуть свое приглашение, и, судя по слепому гневу, который меня одолевал, убрался бы не я, а труп старца.
Начавшись с подлого страдания, во мне снова, тайно упорствуя наперекор всему, нарастает дерзость — сначала медленно, а затем, вдруг взорвавшись, слепит меня и затопляет блаженством, утверждая его вопреки здравому смыслу8.
Счастье в секунду опьяняет меня, я хмелею.
Я кричу во все горло, я пою.
В моем идиотском сердце идиотство поет во все горло.
Я ТОРЖЕСТВУЮ!
Часть вторая
Дурное предзнаменование9
В течение того периода моей жизни, когда я был наиболее несчастен, я часто встречал — по причинам труднообъяснимым и без малейшего сексуального влечения — женщину, притягивавшую меня одной лишь своей абсурдностью: как если бы моя судьба требовала, чтобы в этих обстоятельствах меня сопровождала какая-то зловещая птица10. Когда я вернулся в мае из Лондона, я сходил с ума и был почти болен от перевозбуждения; но эта девка была чудная и ничего не замечала. В июне я уехал из Парижа в Прюм, чтобы встретиться там с Дирти; потом Дирти, измученная, меня бросила. По возвращении я не способен был долго вести себя как положено. Я встречался со «зловещей птицей» как можно чаще. Но порой в ее присутствии на меня нападали приступы отчаяния.
Ее беспокоило это. Однажды спросила, что со мной; позднее она говорила, что у нее было ощущение, будто я вот-вот сойду с ума.
Я был раздражен. Я ответил:
— Абсолютно ничего. Она настаивала:
— Я понимаю, что вам неохота говорить; наверно, лучше было бы вас сейчас оставить. Вы не настолько спокойны, чтобы рассматривать какие-либо проекты… Но все-таки мне хочется сказать: я начинаю беспокоиться… Что вы намереваетесь делать?
Я пристально взглянул на нее без всякой решительности. Должно быть, у меня было безумное лицо, словно я хотел избавиться от наваждения, но не мог. Она отвернулась. Я сказал:
— Вы, конечно, думаете, что я пьян?
— Нет, а что? С вами бывает?
— Часто.
— Я не знала (она считала меня человеком серьезным, даже абсолютно серьезным, а для нее пьянство было несовместимо с другими принципами). Только… у вас загнанный вид.
— Лучше вернемся к проекту.
— Вы явно очень устали. Сидите и, кажется, вот-вот упадете…
— Возможно.
— А что случилось?
— Я превращусь в психа.
— Но почему?
— Я страдаю.
— Чем я могу помочь?
— Ничем.
— Вы не смогли бы мне сказать, что с вами?
— Не думаю.
— Телеграфируйте жене, пусть вернется. Она ведь не обязана оставаться в Брайтоне?
— Нет, к тому же она мне написала. Но лучше ей не приезжать.
— А она знает, в каком вы состоянии?
— Она знает также, что ничего не способна изменить.
Женщина оставалась в недоумении: она, должно быть, думала, что я невыносим и малодушен, но что в эту минуту ее долг — помочь мне выкарабкаться. Наконец она отважилась на резкий тон:
— Я не могу вас оставить в таком состоянии. Я провожу вас домой… или к друзьям… куда хотите…
Я не ответил. В это мгновение в голове у меня все начинало темнеть. Сил больше не было.
Она проводила меня до дому. Я не произнес ни слова.
2Обычно я виделся с нею в баре-ресторане за Биржей. Я заставлял ее пообедать со мной. Нам с трудом удавалось доесть. Время проходило в спорах.
То была двадцатипятилетняя девица, уродливая и откровенно неопрятная (женщины, с которыми я встречался раньше, были, напротив, хорошо одеты и красивы). Ее фамилия, Лазарь11, подходила к ее гробовой внешности лучше, чем имя. Она была странной, довольно смешной даже. Трудно объяснить мой интерес к ней. Впору предположить помешательство. Собственно, так оно и было, по мнению друзей, которых я встречал на Бирже.
В тот период она была единственным существом, благодаря которому я избегал уныния: стоило ей вступить на порог бара — ее корявый черный силуэт у входа в эту обитель случая казался тупым явлением беды, — как я вставал и вел ее к моему столу. Ее платье было черным, плохо выкроенным, в пятнах. Она, казалось, ничего перед собой не видела; проходя, она часто задевала столы. Без шляпы, ее короткие, жесткие, плохо причесанные волосы ложились вороньими крыльями по обе стороны лица. Из-под этих крыльев торчал большой желтоватый нос худой еврейки под очками в стальной оправе.