Жорж Батай - Ненависть к поэзии. Порнолатрическая проза
В день, когда я перелистывал журнал, я как раз только что написал эпизод с простыней. Простыня виделась мне слева, и точно так же призрак возник слева от замка. Два образа совпадали.
Мне предстояло удивиться еще больше.
Я уже во всех деталях воображал сцену в церкви, в частности вырывание глаза. Заметив связь этой сцены с моей реальной жизнью, я ассоциировал ее с рассказом о знаменитой корриде (я действительно на ней присутствовал — имена и дата точны, о ней не раз упоминает в своих книгах Хемингуэй24); поначалу я не делал никакого сопоставления, но, рассказывая о смерти Гранеро, в конце концов смутился. Вырывание глаза было не чистым вымыслом, а переносом на выдуманный персонаж реального ранения, полученного на моих глазах реальным человеком (то был единственный мною виденный смертельный случай). Так два наиболее четких образа моей памяти выходили из нее в неузнаваемом виде, как только я начинал искать максимальной непристойности.
Когда мне пришло в голову это второе совпадение, я как раз дописал рассказ о корриде; я прочитал ее одному своему другу-врачу25 в иной версии, чем в книге. Я никогда не видел, как выглядят вырезанные яички быка. Поначалу я представлял их себе ярко-красными, наподобие полового члена. В этот момент мне казалось, что эти яички не имеют отношения к соответствию между глазом и яйцом. Друг указал мне на мою ошибку. Мы раскрыли трактат по анатомии, и я увидел, что яички животных или же человека имеют яйцевидную форму, а по своему виду и цвету похожи на глазные яблоки.
Кроме того, с моими навязчивыми образами связаны и воспоминания иного рода.
Я родился от отца-табетика26. Он ослеп (он уже был слеп, когда зачинал меня), а когда мне было два-три года, болезнь еще и парализовала его. Ребенком я обожал отца. Между тем его паралич и слепота имели помимо прочего и такие последствия: он не мог, как мы, ходить по нужде в туалет — он мочился сидя в кресле, для этого у него был особый сосуд. Он мочился прямо передо мной, прикрытый одеялом, которое по слепоте не мог как следует разложить. Но особенно неловко было от его взгляда. Его зрачки, совершенно незрячие, во мраке своем закатывались вверх под самые веки, и именно так происходило при мочеиспускании. Он сидел, широко-широко раскрыв свои большие глаза на исхудалом лице с орлиным профилем. Обыкновенно, когда он мочился, глаза эти становились почти белыми; в них проявлялось тогда выражение потерянности, их взгляд был устремлен в какой-то иной мир, который только он и мог видеть и при виде которого он потерянно смеялся. Так вот, именно образ белых глаз я связываю с образом яиц; когда по ходу повествования я завожу речь о глазе или же яйце, то обычно появляется и моча.
Перебирая эти различные соотношения, я, кажется, обнаружил и еще одно, связывающее главную суть рассказа в целом с наиболее нагруженным событием моего детства.
С наступлением половой зрелости привязанность к отцу сменилась у меня бессознательным отвращением. У меня не хватало терпения выносить крики, которые он бесконечно издавал из-за резких болей в позвоночнике (врачи причисляют их к наиболее жестоким). Даже его зловонно-грязное состояние, вызванное физической беспомощностью (бывало, он обсерался), не было тогда для меня столь тягостным. Во всех вещах я держался противоположного ему мнения или поведения.
Однажды ночью мать и я были разбужены громогласными речами, раздававшимися из комнаты калеки: внезапно он сошел с ума. Врач, которого я вызвал, пришел очень быстро. В своем красноречии отец городил черт знает что. Когда врач ушел в соседнюю комнату вместе с матерью, безумец крикнул громовым голосом:
— Доктор, ты когда кончишь еть мою жену?
Он смеялся. Эта фраза, разрушившая весь эффект строгого воспитания и повергшая меня в состояние жуткого веселья, оставила во мне бессознательно испытываемую обязанность постоянно находить в моей жизни и мыслях соответствия. Это, возможно, прояснит «историю глаза».
Завершаю перечислять вершины личных терзаний.
Я не мог бы отождествить Марсель с моей матерью. Марсель — это четырнадцатилетняя незнакомка, сидевшая однажды в кафе передо мной. Тем не менее…
Спустя несколько недель после приступа безумия у отца моя мать, в результате безобразной сцены, которую ей закатила в моем присутствии бабушка, тоже потеряла разум. У нее был долгий период меланхолии. Владевшие ею тогда мысли о проклятии раздражали меня тем более, что я обязан был постоянно за нею следить. Ее бред до того пугал меня, что однажды ночью я убрал с камина два тяжелых канделябра на мраморной подставке: я опасался, как бы она не стукнула меня, пока я сплю. Дошло до того, что, потеряв терпение, я сам стал бить ее, в отчаянии выкручивал ей руки, пытаясь принудить к здравомыслию.
В один прекрасный день мать исчезла; она воспользовалась моментом, когда я отвернулся. Мы долго ее искали; брат вовремя нашел мать на чердаке, повесившейся. Правда, она все же вернулась к жизни.
Она исчезла и во второй раз: мне пришлось бесконечно искать ее вдоль ручья, где она способна была утопиться; я рыскал по болотам. В конце концов я встретил ее на дороге: она вымокла, юбка сочилась водой. Она сама вылезла из ледяной воды ручья (дело было в разгар зимы), чересчур мелкого в этом месте, чтобы можно было утопиться.
Обычно эти воспоминания недолго беспокоят меня. Прошли годы, и они утратили способность меня поражать: время их нейтрализовало. Они ожили лишь неузнаваемо деформированными, приобретя в ходе этой деформации непристойный смысл27.
Небесная синь*
Андре Массону1
[предисловие автора]
Кто больше, кто меньше, но каждый человек привязан к рассказам, к романам, которые открывают ему многоликую истину жизни. Лишь эти повествования, прочитанные порой с ужасом, определяют его место перед лицом судьбы. Следовательно, мы должны страстно стремиться узнать, чем может быть повествование и куда направить усилие, обновляющее роман, вернее, вечно его продолжающее.
Конечно, многие умы озабочены поисками приемов, которые служат противовесом набившим оскомину формам. Но я выражаюсь неясно — коль скоро мы хотим выяснить, чем может стать роман, — если не будет сразу же замечена и отмечена некая основа. Рассказ, открывающий возможности жизни, не обязательно, но все же вызывает мгновение ярости, без которой автор был бы слеп к этим возможностям эксцесса. Я считаю: только невыносимое, перехватывающее горло испытание предоставляет писателю средство достичь того далекого видения, которого ожидает читатель, уставший от близких границ, навязанных условностями.
Какой смысл задерживаться на книгах, к которым автор явно не был принужден?
Я хотел лишь сформулировать этот принцип. Обосновывать его я отказываюсь.
Ограничусь тем, что дам названия книг, соответствующих моему утверждению (несколько названий…2 я мог бы дать и другие, но беспорядочность входит в мои намерения): «Wuthering Heights», «Процесс», «В поисках утраченного времени», «Красное и черное», «Эжени де Франваль», «Смертный приговор», «Сарразин», «Идиот»…[98]
Я хотел выразиться тяжеловесно.
Но я не хочу внушать мысль, что лишь импульс ярости или мучительный опыт обеспечивает повествованию мощь откровения. Я завел здесь об этом речь, чтобы сказать: источником чудовищных аномалий «Небесной сини» могла быть только терзавшая меня мука. Эти аномалии образуют основу «Небесной сини». Но я настолько далек от мысли, что этой основы достаточно, чтобы сделать книгу ценной, что я отказался от публикации этой книги, написанной в 1935 году. Ныне друзья, взволнованные чтением рукописи, настояли на публикации. В конце концов я доверился их суждению. Но я даже забыл в какой-то степени о ее существовании.
С 1936 года я решил больше не думать о ней.
К тому же с тех пор испанская война и война мировая сделали исторические события, связанные с тканью этого романа, какими-то незначительными: пред лицом настоящей трагедии — могут ли претендовать на внимание предвещающие ее знаки?
Подобное соображение соответствовало неудовлетворенности и беспокойству, которые внушала мне книга сама по себе. Но обстоятельства эти сегодня столь отдалились, что моя повесть, написанная, так сказать, «в огне событий», выступает на тех же условиях, что и другие, которые отнесены к незначительному прошлому по вольному выбору автора. Я далек сейчас от душевного состояния, навеявшего эту книгу; но, поскольку в конце концов это соображение, в свое время решающее, больше не играет роли, я доверяюсь мнению моих друзей.