Ирвин Шоу - Вечер в Византии
— Есть фильмы хорошие, есть и плохие, — ответил Крейг. — Думаю, что до конца фестиваля штук шесть хороших наберется.
— Шесть! — фыркнул Уодли. — Когда составишь список, пришли мне. Я упомяну их в своей статье. Что хочу, то и пишу. «Великий в прошлом деятель кино назвал шесть лучших фильмов».
— Шел бы лучше домой, Йен. Ты меня раздражаешь.
— Извини. — В голосе Уодли прозвучало искреннее раскаяние. — Разучился я вести себя, как люди. Да и все у меня скверно. А в гостиницу я не хочу. Ничто там меня не ждет, кроме сборища блох и недописанной рукописи книги, которую я, наверно, так и не кончу. Я зол, я это знаю, но зачем изливать свою желчь на старых друзей? Прости меня. Простишь, а? — В голосе Уодли слышалась мольба.
— Конечно.
— Мы ведь были друзьями, правда? Были у нас с тобой веселые денечки. Немало мы с тобой покутили. Что-нибудь да осталось у нас с тобой от той дружбы, а, Джесс?
— Конечно, осталось. Йен, — сказал Крейг, хотя это была неправда.
— Меня что убивает? — сказал Уодли. — Меня убивает теперешняя манера писать. Особенно для кино. Все ноют, брюзжат и говорят: «Ага», «Похоже, что так», «Ты мне годишься, малышка» и «Давай переспим». И это называется диалог, так, мол, и должно благородное животное, именуемое человеком, обращаться к себе подобным перед оком господним. Люди, которые так пишут, зарабатывают по сто тысяч за картину, получают Оскаров и имеют столько девочек, сколько душе угодно. Мне же вот приходится писать грошовую статейку для журнала английских гомиков, да и неизвестно еще, напечатают ли ее.
— Брось хандрить, Йен. У всякого художника бывают свои взлеты и падения. Почти у каждого писателя так: то он в моде, то нет И так всю жизнь. Если, конечно, он достаточно долго протянет.
— Я буду снова в моде через пятьдесят лет после своей смерти, — сказал Уодли. — Любимец потомков Йен Уодли. Ну, а ты как? Давненько я не видел в воскресных газетах статей о твоих замечательных успехах.
— Я в академическом отпуске, — пошутил Крейг. — Отдыхаю от славы.
— Что-то затянулся твой академический отпуск, черт побери.
— Верно.
— Кстати, вспомнил. Есть тут одна девица, Гейл Маккиннон, она вроде корреспондентки. Все о тебе допытывается. Задает мне разные вопросы. О женщинах. О девушках. О твоих друзьях. О твоих врагах. Кажется, она знает о тебе больше, чем я. Ты с ней говорил?
— Немного.
— Поостерегись ее. Больно у нее глаза горят.
— Хорошо, поостерегусь.
У поворота их догнал «фиат», в котором сидели две девицы. Машина замедлила ход, девица, сидевшая ближе, высунулась из окна и сказала:
— Bonsoir.[15]
— Катись ко всем чертям, — буркнул Уодли.
— Sal juif, — сказала женщина. Машина рванулась с места и ушла.
— «Грязный еврей», — повторил Уодли. — Неужели я выгляжу грязным? Крейг засмеялся.
— С французскими дамами повежливей надо обращаться. Они все в монастырях воспитываются.
— Шлюхи, — сказал Уодли. — Всюду шлюхи. В зрительном зале, на экране, на улице, в зале заседаний жюри. Правда, Джесс, это же — всемирная столица проституции! Каждый год на две недели. Раздвинь ноги и получай деньги. Эти слова, как девиз, надо напечатать на каждом бланке под гербом города Канна. Или вот, взгляни. Вон туда. — Он показал рукой через бульвар: четыре молодых парня красноречиво улыбались прохожим. Мужчинам.
— Как тебе это нравится?
— Не очень, — ответил Крейг.
— Теперь без программы не скажешь, что за актеры играют в картине. Вот погоди, увидишь мою статью.
— Я не могу ждать, — сказал Крейг.
— Да, лучше я пришлю тебе рукопись. Не напечатают ее мои гомики. Или и мне стать проституткой и написать то, что редактору понравится? Если я ничего не заработаю, то не знаю, на что буду жить.
— Может, то же самое говорят себе и эти девицы в автомобиле, и эти парни на углу: «Если я ничего не заработаю, то не знаю, на что буду жить».
Уодли выругался.
— Слишком уж много в тебе христианского смирения, Джесс. Не думай, что это добродетель. Из-за этого смирения мир и так летит к чертям собачьим. Грязные фильмы, грязный бизнес, грязная политика. Все допустимо. Все прощается. Всему найдется десяток оправданий.
— Что тебе надо, Йен, так это хорошо выспаться, — сказал Крейг.
Уодли остановился на тротуаре, — Что мне надо, так это пять тысяч долларов. Можешь ты мне дать пять тысяч долларов?
— Нет, — сказал Крейг. — Зачем тебе пять тысяч долларов?
— В Мадриде снимают фильм. Сценарий, разумеется, скверный, и им нужно, чтобы его кто-то срочно переделал. Если бы я мог сейчас туда поехать, эта работа почти наверняка досталась бы мне.
— Билет до Мадрида стоит долларов сто, не больше, Йен.
— А за гостиницу чем платить? А есть мне надо? Не сразу же они подпишут со мной контракт и выплатят аванс. А что послать моей сволочной третьей жене? За неуплату алиментов она собирается наложить арест на книги и пишущую машинку, которые я сдал на хранение в Нью-Йорке.
— Вот здесь ты нащупал мою слабую струнку, дружище, — сказал Крейг.
— Если ты хочешь заключить сделку, а эти мерзавцы знают, что у тебя нет ни гроша, так они в порошок тебя сотрут. Имея же деньги, ты можешь встать и сказать: дело ваше, друзья. И уйти. Ты сам знаешь, как это бывает. Нет, пять тысяч — это, я считаю, минимум.
— Увы, Йен, извини.
— Ну, ладно, триста долларов ты можешь мне дать? За триста я могу доехать до Мадрида и прожить там дня два. — Его жирный подбородок задрожал.
Крейг стоял в нерешительности, машинально ощупывая боковой карман пиджака, где у него лежал бумажник. Там было пятьсот долларов в американской валюте и около двух тысяч франков. Память о временах бедности сделала его суеверным, поэтому он постоянно носил с собой крупные суммы денег. Ему всегда бывало мучительно трудно, почти невозможно отказывать в деньгах даже незнакомым людям, и это свойство своего характера он справедливо считал проявлением слабости. Он часто вспоминал «Войну и мир»: обретенную Пьером Безуховым способность отказывать таким просителям Толстой изображал как признак зрелости и умудренности.
— Хорошо, Йен, я дам тебе триста.
— Пять тысяч было бы лучше.
— Я сказал: триста. — Крейг достал бумажник, вынул три сотенные бумажки и протянул Уодли. Уодли небрежно сунул деньги в карман.
— Ты ведь знаешь, что я никогда их тебе не верну?
— Знаю.
— И не извинюсь, — со злостью сказал Уидли.
— Я и не требую от тебя извинений.
— Знаешь, почему я не извинюсь? Потому что ты должен мне эти деньги. Знаешь, почему должен? Потому что когда-то мы были на равных, А сейчас ты что-то значишь, я же — ничего.