Алексей Серов - Обеднённый уран. Рассказы и повесть
Он выделялся среди остальных кооператоров менее алчным взглядом. Не было у него и безжалостной волчьей хватки. Но был зато нрав. И сразу по поступлении на работу он начал всем открывать глаза. Никто не хотел смотреть, а он упорно открывал и открывал глаза всем, до кого мог дотянуться. Даже мне, хотя тогда я ему не поверил. Мне до сих пор странно, как это прирожденного бунтаря взяли на такую должность.
Мы получали зарплату с радостью, а он с недоумением и отвращением. Он не вылезал из председательской конурки, роскошно называемой кабинетом (времена были не нонешние, слово «офис» ещё не привилось), и безостановочно ругался. Он кричал, что руководство обманывает рабочих, недоплачивая им. Рабочие пытались его утихомирить, их зарплата была втрое выше, чем на заводе, и рисковать они не желали. Он не слушал. Вскоре его ненавидели все. Но почему-то он держался, его не выгоняли.
Однажды я случайно разговорился с ним. Он многое повидал в жизни, бывал бит и унижен, высоко парил, низко падал, вновь поднимался. Потом надоело. Захотел покоя для души. Увлёкся экспериментами на себе. Читал и распространял подпольные рукописи. Шёл, в общем, по светлому пути знания. И забрался, видимо, так безоглядно далеко, что к моменту нашего разговора он мог уже небрежно заметить: «Ну вот, я показал тебе путь, дальше иди сам». Я опять ничего не высказал вслух. «Я прочитал много книг, — с усталым вздохом сообщил он вдруг, — и всё это неправда. Всё не о том. Я знаю, о чём надо писать. Напишу когда-нибудь». Я спросил, о чём же э т о будет. «Потусторонние диалоги духов. Я сам их слышал и разговаривал с ними». Мне такая тема не показалась волнующей. Через пятнадцать минут он упомянул об этой книге как об уже готовой. «Лучше меня никто не написал. Ещё никто». Искусством оратора он не владел совершенно, да мало ли, мало ли, я и сам косноязычен, так что? Но меня отвратило именно его лёгкое хвастовство, этого никому не прощаю. Да и опять я увидел в постороннем человеке конкурента, пробудился давний мой, ещё подростковый ужас: «Все вокруг — писатели!»
Когда мы выходили из кабинета, имевшего слабую звукоизоляцию, наш «бух» как-то странно посмотрел на нас.
Вскоре грянули события. Как остался на свободе, не пойму. Столько всего оказалось повешено на меня. Слава богу, следователь довольно быстро разобрался в гениальной комбинации нашего руководства. Она, правда, и была шита белыми нитками, но председатель рассчитывал купить следователя. Тот неожиданно оказался неподкупен. Мне повезло.
Через полгода я случайно встретился с маэстро. На загородной автобусной остановке мы стояли и ждали неизвестно чего. Была уже глубокая осень, ледяной ветер и поднятые по этому случаю воротники. Мы прятали в них глаза. И всё же я разглядел, что его глаза с тех пор переменились — стали круглыми, бешеными. В них искрилось страдание по поводу несправедливости жизни. Ещё — злоба. А мысли как будто поубавилось. Мне стало жаль его и одновременно страшно быть рядом.
Одежда его состояла из, хорошо помню, старого, но не окончательного пиджака серо-зеленого цвета; брюк, когда-то бывших белыми, а теперь догнавших оттенком пиджак; пары туфель, которая при внимательном рассмотрении оказалась вовсе не парой. Одежда была рациональна — годилась для выступления на митинге и для ночлега под забором. Соответствовала историческому моменту.
Эти полгода он метался по городу с места на место, везде хотел честно работать изо всей своей огромной силы, но нигде долго не задерживался, начиная бороться за правду. Эти битвы прочертили на его щеках глубокие борозды (именно по таким морщинам должны скатываться скупые мужские слезы), что-то сотворили с его спиной, подломили силы, но не характер. Энтузиазма у него по-прежнему было хоть отбавляй, даже несмотря на то, что умудрился потерять жильё и ночевал теперь где придётся, питаясь в заводских столовых и буфетах.
— Здесь, в одном месте, эти сволочи никак не могли меня взять. Что, ты думаешь, они сделали? Стали распускать слухи… я сам дико изумился, когда узнал, что обо мне такое говорят. Ведь и в баню ходил вместе со всеми, и баб у меня хватало. Но они специально — стоят у пивнухи и в спину пальцами тычут. Дальше — больше. Уже начали спрашивать, правда ли. Я заглушил нескольких, а что толку? Слух идёт. Пришлось уволиться.
Я смотрел на него и думал: самое опасное, что можно поручить таким людям, как он — это власть, которой они ждут, чтобы начать мстить. Не дай бог с их помощью делать революцию. Таким нравятся театральные жесты и большая массовка. Они любят судить наотмашь…
Теперь он работал в каком-то строительном кооперативе, там его, конечно, сразу стали обманывать, ущемлять, притеснять. Он в долгу не остался — раскопал опять махинации начальства, поставил ультиматум и теперь ждал, что получится.
— Ему теперь — знаешь что? — спрашивал он меня пристрастно, и объяснял на пальцах, скрещивая их, — вот, тюрьма, закон не объедешь, если только не согласится. Я узнавал, это точно.
Он ронял пепел, ветер вырывал из его волосатых ноздрей дым, и казалось мне, что это какой-то неудачник-Вельзевул, за безнадёжную глупость сосланный на землю в виде человека.
Времена были хоть и ещё советские, но уже не те, и я мог предсказать заранее, чем кончится это сумасбродство: закон — что дышло, однако понимал тщетность любых объяснений. Мне мгновенно сделалось тоскливо, я попытался дать ему совет.
— Ехал бы ты, — сказал я с укором, — в простую русскую деревню. Профессий у тебя много, устроишься, жильё найдется — вон они, полупустые лежат. Женщину возьмёшь. И живи себе спокойно. Веди натуральное хозяйство. А то будешь всю жизнь без своего угла. Грохнут где-нибудь — никто и не вспомнит, что был такой человек.
Он как-то сник и смущённо ответил:
— Да мне спину надо вылечить…
— Ну, вылечи. А потом езжай.
— Легко сказать — вылечи.
— А что? Медицина пока бесплатная.
— Бесплатно тебе знаешь чего там сделают? Справку выпишут: «Помирать можно». Вот и всё. Мне же операция нужна.
— Да ладно, прямо так уж все плохо. Иди в больницу. Не скажут ведь тебе там — не возьмём! Помытарят, конечно, слегка, но потом потихоньку всё сделают. Оклемаешься — и беги из города. Нечего тебе здесь делать.
Он молча курил. Потом сказал:
— Нет, не смогу я в деревне. Тихо там. Тесно…
Я шевельнул плечом. Что тут скажешь.
Так мы и стояли молча, пока не подошел автобус. Выяснилось вдруг, что это не его автобус… Я пожал ему на прощание руку и поехал. Он остался стоять, крепко упираясь ногами в заплёванный асфальт. Помахал мне. Я улыбнулся и стал смотреть в другую сторону.
Прошло несколько лет.
И вот как-то включаю я телевизор, а там показывают заседание Государственной Думы. И вдруг вижу: одна морда странно знакомая…
Обратная тяга
Утром, когда Крюков поехал на работу, было ещё темно, и непривычно, что темно — вышел из отпуска, последние полтора месяца так рано ни разу не просыпался. (На работу идти совсем не хотелось. Он толком и не отдохнул. А ведь сколько ждал этого отпуска, целый год мечтал: вот буду каждый день по грибы ходить, поеду за клюквой на болота, костры стану жечь, печь в углях картошку, слушать охотничьи рассказы. Но что-то никуда так и не выбрался. Половину времени пролежал на диване, уставившись в телевизор, потом лениво читал скучный английский детектив — нашёл в шкафу старую толстую книжку, потом мать с отцом затеяли мелкий ремонт по дому, и пришлось помогать… Так бесценные отпускные дни проскочили незаметно, оставив в память о себе чувство глухого раздражения и неудовлетворённости. Теперь свобода наступит только через год. И этому короткому месяцу нужно было принести в жертву триста тридцать тоскливых дней.)
Хмурое, небритое утро нагоняло тоску. Было к тому же холодно — середина октября; погода стояла отвратительная. Ветер дул вроде и не сильно, но все время в лицо, и был таким ледяным, что Крюкову казалось, будто он плывёт под водой. Ветер безжалостно срывал с деревьев вдоль дороги остатки ржавой листвы. В воздухе ясно слышался запах близкого снега. Долговязый Крюков, косолапо шагая к остановке, отбрасывал нелепую, вытянутую до бесконечности тень в свете усталых утренних фонарей.
Настроение у него в то утро было хуже некуда.
На остановке автобуса он дождался «девятку», успел захватить место у окна, чтобы не пришлось уступать кому-то, и закрыл глаза, надеясь заснуть минут на десять, но заснуть не удавалось, и он прекратил бесполезные попытки. Глаз, однако, не открывал. Вскоре немного согрелся, и тогда сонливость начала одолевать его. Вдруг он увидел себя сидящим на земле на деревенском выгоне в своём родном Лыкошеве, где не был уж лет пятнадцать, а над головой его стоит чистое и высокое бирюзовое небо, рассечённое журавлиным клином. И второй клин журавлей, поменьше, приблизился к первому и мягко влился в него. Печально перекликаясь, дальше птицы летели уже вместе, словно всегда были одной стаей.