Василий Дворцов - Каиново колено
Дождь рухнул так, что за полминуты они с Леркой стали прозрачными и едва только осязаемыми. Хорошо, что уже стемнело, и они никого не пугали своим хлюпающим голосами людей-невидимок. Впрочем, и они сами ничего не видели. Узкие переходы и дворики Шаболовки, сплошь заставленные неожиданно заступающими дорогу тополями и кленами, потеряли ориентацию и кружили перепутанными адресами и закрытыми дверями неузнаваемых подъездов. Наконец-то вот он, долгожданный рай сухости, тишины, света и надежд на горячий чай. Чай, чай! Помните: «t ea» это почти «theo»? Чье это? Ницше упустил возможность приписать эту истину Заратустре. Омар думал лишь о вине, а Рерих рекомендовал греться от копчика. Чай, чай… Путь на третий этаж остался отмеченным двумя парами постепенно очищающихся следов. Но на аккуратный коврик у порога капало даже с ушей и носов. Тугой звонок, обитая черным дерматином дверь мгновенно отворяется, но в ответ на восторженное приветствие Олежека звучит только мелкое постукивание около шестидесяти четырех зубов. Гостей срочно разувают и запирают в крохотной ванной отжать одежду, и где Лерка вдруг отстраняется от шутливых Сергеевых объятий. Признак второй.
Первым было почти каждодневное появление поэта в их полуподвальном уголке. Он даже место за эти две недели себе притер. На низенькой табуреточке около расколотой и перевязанной красной изолентой вазы с железной розой. Очень мило. Оттуда он первое время читал стихи о войне, которую он видел только по телевизору, но почему-то по ночам слышал голос и записывал словно бы чужие тексты на тему мин, вшей, портянок и присяги, так себя и определяя: «я — медиум войны». Узнав про ранение Сергея, застыдился, примолк. Но теперь рассказывал пространные байки о старинной Москве, о ее затаенных подвалах и затерянных кладах. По крайней мере про знакомых, которые «точно видели». И мечтал о поездке в Сибирь. В какую-нибудь археологическую экспедицию. Причем, как все коренные москвичи, он довольно смутно представлял себе расстояния от Омска до Читы, и от Бийска до Якутска. Все это Сибирь, одним словом. Что-то там, на восток за Кольцевой. Сергей только потакал такому стремлению, не менее увлекательно поведав и про приключениях родителей в поисках последнего живого мамонта, и про лосей, которых приходилось отгонять от их школы милицией, когда они под весну заглядывали и стучали рогами в окна первого этажа. Лерка, конечно же, верила обоим. Но тоже вдруг перестала пропадать в мастерских у своих мультяшников, все как-то больше рисовала на дому. Ей, наконец, повезло, ее взяли «негром» в новый проект про какого-то попугая-эмигранта Кешку. С утра она обегала ближние помойки в поисках натуры, а потом переводила в графику нужной стилизации бездомных котов, рваные кроссовки, жирных и худых ворон. И ворковала, ворковала о том, какой это будет потрясающий сериал. Она все время теперь тихо балдела, хотя все знают, что фамилии «негров» в титрах никогда не появляются. Но это была уже работа, настоящая работа художника-мультипликатора!
Сергею как раз совсем почернело на горизонте. Полгода затихающих обещаний. Были б деньги, точно бы запил. А так, для морального права на обед и ужин, он с вечера выметал леркин участок, и, после закрытия, сортировал в магазине молочную тару, за которой ночью приезжала машина. Будка в любое время после трех сигналила около их окошка, Сергей, не открывая глаз, натягивал треники, ветровку и, покачиваясь, брел к уже ожидающей у дворового входа сторожихе. Закидывал полсотни ящиков, сгружал полсотни ящиков, расписывался, указывая на три разбитых бутылки — одну ему, одну сторожихе и одну шоферу, совал в карман свои пол-литра «коломенского» или «сливок». Продрогши, возвращался к теплой сонной Лерке, сердито отворачивающейся к стене… Фигня полная. Зачем он доверился фильмачам и бросил областной ТЮЗятник? Катался бы серым волком по Дзержинскам и Обнинскам, дарил бы дедсадовцам радость от общения с искусством. Все равно с его глухо провинциальной школой ловить в других театрах нечего. Кроме чванливых ухмылок. Но за то хоть бы с режиссерами работал. Какие никакие, но уроки мастерства давались. И точно так же мог ждать киношной удачи. Удачи в чем? Удачи как? Самый неприятный вопрос: удачи по-че-му?
Спасало чтиво. Сон теперь окончательно был волчий: три-четыре раза в сутки, по часу, полтора. Остальное время на чтиво. За полгода: заново сглотнул всю школьную программу, начиная от «Муму» и «Кавказского пленника», всего — от корки до корки — Достоевского, всего Чехова, Гончарова. Потом пошли Данте, Макьявелли, Мериме, Метерлинг и Пиранделло. Потом запал на латиносов. «Город и псы», «Сто лет одиночества». И так, всякая россыпь… В алканиях очередного новенького, месяц назад наткнулся в арбатском буке на Олежека: «привет» — «привет» — «ну как» — «нормально» — «да, кстати, ты же говорил, что у тебя мама библиотекарь?» На вскидку заказал читаного на сто раз «Фауста». Тот возьми, да и принеси книгу, когда дома была одна Лерка. Шикарное академическое издание, с иллюстрациями и комментариями. Через пару дней самовольно доставил Гумилева. Самиздатского, с «Каравеллой». Еще через пару — Бунина «Освобождение Толстого», из новенького девятитомника. И опять Лерка из благодарности кормила его, показывала свои картинки. Так и зачастил к ним. Поэт, натура восторженная и пылкая, что тут поделаешь? Вплоть до того, что уже теперь они пришли к нему в гости. Сами. Вот этими мокрыми ногами. Ибо все должно иметь логическое развитие. И драма, и комедия. Кому как… но раз искренний человек искренне решил познакомить вас со своей замечательной мамой…
Они сидели за круглым под зеленой с кистями скатертью столом, а сверху мягко светила матовая, за зеленым же абажуром, лампа. Стены, плотно увешанные разновеликими фотографиями в деревянных рамках, таяли в густой темноте. Перед каждым тканая салфетка, чайная пара, отдельное блюдечко для пирожка и розетка под варенье. Фарфор тонкий, с пейзажами, скорее всего трофейный, немецкий. А вот витые серебреные ложечки русские, дореволюционные. С клеймом. Даже щипчики для сахарных кубиков раритетные. Сильно мешал желтый эмалированный чайник, но, увы, тот, что от сервиза, недавно разбила бабушка. Бабушке было уже далеко за восемьдесят, она только вышла поздороваться и тут же бесшумно скрылась в дальней комнате. Зато вначале декоративно громко витийствовал Олежек. Он слишком часто бегал на кухню и обратно, что-то предлагал или извинялся, просил или одергивал мать. Елена Модестовна родила свое сокровище, когда ей почти исполнилось сорок, и теперь, через двадцать лет, продолжала удивляться этому чуду. Олежек отчаянно краснел, а Сергей, напротив, просил рассказать поподробней. С пререканиями достали толстенный кожаный семейный альбом, сдвинулись на одну сторону.
Первый раз их фамилия упоминалась в сводках о ходе восстановления Москвы после пожара 1812 года. В докладах генерал-губернатора князя *** упоминался подрядчик Полукотин. Потом его сын и внук держали строительные работы на купеческой Большой Ордынской, исполняя заказы и на дворянских Пречистенке и на Моховой знаменитых архитекторов Григорьева и Бовэ. От них произошло немало образованных инженеров и офицеров. По всей России стоят еще дома, водопроводы, мосты и действуют железные дороги, в которые вложили свои силы и знания мирные Полукотовы. А дедушка Игнатий Николаевич дослужился даже до контр-адмирала под начальством Макарова. С его жены, красавицы Софьи Маркеевны, писал портрет Константин Флавицкий! Это была вершина родовой славы. Но дети их уже попали в революционный вихрь. Старшие два, боевые офицеры первой мировой и участники гражданской, умерли в Париже простыми таксистами. Дочь тоже пропала в эмиграции. Только отец, самый младший, в двадцатые вынуждено сменил фамилию на Котина, и сам стал капитаном первого ранга, провоевав от первого дня до последнего на Северном флоте. Потом преподавал здесь, в Баумановской академии, до самой своей внезапной смерти. Это все по отцовской линии Елены Модестовны. А по материнской, то есть по бабушкиной, Колиминовы происходили из немецких или голландских мясников-колбасников Кольманов. Это еще из Немецкой слободы, до времен Петра Первого. Потом, правда, их непосредственные предки сто пятьдесят лет компактно проживали в районе Новой Божедомки и так же компактно служили больше в почтовом департаменте. Только дедушка и старший дядя были полицейскими. Их участком охраны правопорядка была знаменитая Марьина роща, место юности Достоевского. Дядя Иван Иванович был необыкновенный силач и страстный борец-любитель. И на этой почве даже подружился с другим «дядей», дядей Гиляем, Гиляровским, став героем одного из рассказов. Так что они с мамой самые-самые, что ни на есть коренные москвичи. Даже в войну не эвакуировались. Но это не потому, что их такая сверхпатриотическая блажь прихватила, а потому, что, наверное, они не представляли особой ценности для государства. Чтобы тратиться на их спасение. Да, Елена Модестовна хорошо помнила и баррикады, и бомбежки, и иждивенческие карточки. И пленных потом, и лимиту.