Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 9 2009)
“Чувствую, что всем, что я пишу, еще более делаюсь чуждым Вам. Но я всегда был таким, почему же Вы прежде любили меня? „Или Вы были слепы?” — спрошу в свою очередь”.
“Драма моего миросозерцания (до трагедии я не дорос) состоит в том, что я — лирик . Быть лириком — жутко и весело. За жутью и весельем таится бездна, куда можно полететь — и ничего не останется”.
“Я допускаю, что нам надо разойтись, т. е. не сходиться так, как сходились мы до сих пор. Но думаю, что и в расхождении надо сохранить друг о друге то знание, которое нам дали опыт и жизнь”.
Что из этого следует?
Блок достиг своего рода гармонии в отношениях с миром. И миром людей, и миром идей. Он независим от чужой мудрости. И философия и религия нужны ему не как таковые, а лишь как материал для лирической работы.
Люди для него важнее идей, но и они нужны ему на расстоянии. На исключительное место в блоковской душе не может претендовать никто. Что значит “сложности в личной жизни”? Намерение уйти к Волоховой? Едва ли. Просто сама “личная жизнь” меняется. От жены Блок отдалился, но и к Волоховой не приблизился. Мужская гордость и мужской азарт пока мешают признаться, что эта женщина — лишь раздражитель творческой фантазии.
То же и в дружбе. Объективно Блоку не нужен Андрей Белый весь, в полном объеме. И сам он себя никому отдавать полностью не желает. Все честно. Час Белого на циферблате блоковской жизни миновал.
Да, одну уступку Белому в этом письме Блок делает. Он согласен отречься от “мистического анархизма”, к которому его приписал (вкупе с Вяч. Ивановым, Городецким и Чулковым) Е. П. Семенов на страницах парижского журнала “Mercure de france”. Соответствующая реплика будет помещена в “Весах”, без упоминания имени Чулкова, но на отношениях с последним все-таки отразится, несмотря на упреждающе-дипломатичное письмо Блока к нему. Письмо в “Весы” — не уступка, а искренний жест по отношению к литературному миру.
Одиночества Блок не боится. Мир сам начинает вращаться вокруг него.
Жутко и весело.
Двадцать четвертого августа Андрей Белый с волнением ждет назначенной у него дома встречи. Фигура Блока, одетого в белое, даже мерещится ему в пролетке, проезжающей по Арбату в сторону Новинского бульвара. Но вот семь часов вечера, и на пороге — Блок настоящий, в темном пальто и темной шляпе.
— Здравствуйте, Борис Николаевич!
— Здравствуйте, Александр Александрович!
Начинается долгий разговор. В одиннадцать вечера мать Бориса Николаевича зовет их к чаю, а потом беседа продолжается до семи утра. Участники постепенно переходят на прежнее “ты”. Договариваются, что принадлежность их к разным журнальным группам — не помеха для сердечных отношений.
Утреннее прощанье на вокзале.
“Никому не позволим стоять между нами”.
Такие слова запомнились Белому. В версии 1922 года они звучат как бы от общего имени. В версии 1932 года эта реплика вложена в уста одного Блока. Вроде бы ей не противоречит очень доброе письмо, посланное Блоком первого сентября уже из Петербурга: “Будь уверен, что Ты — из близких мне на свете людей — один из первых — очень близкий, таинственно и радостно близкий”. Но патетический нажим (“никому не позволим”), пожалуй, чрезмерен и не в блоковском стиле. Мог ли он так риторично обещать то, что теперь заведомо невозможно?
Вернувшись из Шахматова, Блоки неделю маются в “отчаянной конуре” в Демидовом переулке, а в сентябре поселяются на Галерной улице, дом сорок один, во втором этаже невысокого флигеля с окнами во двор, в квартире из четырех комнат. Любовь Дмитриевна живо принимается за обустройство быта. Проводит электричество. Покупает для мужа ночной столик красного дерева. Солдаты на казенной лошади привозят цветы. Кофейное дерево и бамбук тут же прижились на новом месте, а финиковая пальма никуда не поместилась — пришлось отдавать тете Софе. Обо всем этом Любовь Дмитриевна увлеченно пишет свекрови в Ревель. С гордостью сообщает, что Волохова ахнула, войдя в уютную спальню с отдельной ванной. Они с Натальей Николаевной часто видятся, много говорят о театре: “Нет ни одной точки, в которой бы я с ней сходилась. <…> Я определяю теперь так, что она, Н. Н., идеалистка, а я матерьялистка”. Любовь Дмитриевна и сама готовится в актрисы, берет уроки постановки голоса у Озаровской из Александринского театра.
Для Блока осень 1907 года — время споров и выяснения отношений. Лирическое и драматическое начала тесно сплелись — и в искусстве и в жизни.
В августе написано предисловие к будущему сборнику “Лирические драмы”, куда войдут “Балаганчик”, “Король на площади” и “Незнакомка”. Свои вещи автор оценивает сдержанно и даже готов признать их “техническое несовершенство” (“Балаганчику” и “Незнакомке” уж совсем не свойственное). Но за свое право на творческую свободу и непредсказуемость он стоит твердо: “Переживания отдельной души <…> только представлены в драматической форме. Никаких идейных, моральных или иных выводов
я здесь не делаю”.
С весны пишется драматическая поэма “Песня судьбы”, сочетающая прозу и стих. Главный герой Герман, естественно, автобиографичен. Его жена Елена — лирико-романтическая проекция Любови Дмитриевны (героиня абсолютно предана мужу, это не былая Прекрасная Дама, но и отнюдь не теперешняя “матерьялистка”). Демоничная певица Фаина — Волохова, причем это не столько характер, сколько роль, как бы предписываемая Наталье Николаевне. А персонаж, именуемый Друг, влюбленный в Елену, — явный намек на Чулкова. “Песня судьбы” складывается неспешно, не вслед за реальной жизнью, а в соавторстве с нею.
Блок-критик после статьи “О лирике” помещает в “Золотом руне” следующую — “О драме”. В обеих публикациях он добросовестно выполняет долг обозревателя. В первой статье приязненно разбирает Бальмонта и Бунина, поддерживает Городецкого, весьма скептически (но без примеси чего-либо “личного”) оценивает первый сборник Сергея Соловьева “Цветы и ладан”; во второй — говорит о том, как “опускается” Горький, беспощадно корит Найденова, Юшкевича и Чирикова, защищает нестандартную “Комедию о Евдокии” Михаила Кузмина и, наконец, на высшую ступень ставит “Жизнь Человека” Леонида Андреева. Но все-таки в обеих статьях интереснее всего следить (особенно сейчас) за тем, как Блок анализирует (прежде всего для себя самого) конфликт двух литературных родов: “Тончайшие лирические яды разъели простые колонны и крепкие цепи, поддерживающие и связующие драму”. И новый способ синтеза он надеется осуществить сам.
Ярко драматичен цикл “Заклятие огнем и мраком” — своеобразное продолжение “Снежной маски” на новом этапе отношений с женщиной-прототипом:
Перед этой враждующей встречей
Никогда я не брошу щита…
Никогда не откроешь ты плечи…
Но над нами — хмельная мечта!
Эти строки Волохова и полвека спустя будет вспоминать как формулу их отношений с Блоком. Вызов брошен — вызов принят.
Еще одному драматическому испытанию подвергает Блок и отношения с Андреем Белым, законсервированные было в спокойном состоянии. Петербургская литературная атмосфера его тяготит. Новые единомышленники пока не появляются. Леонид Андреев, импонирующий Блоку как драматург, при личном знакомстве не понравился: “Очень уж простоват и не смотрит прямо”, — пишет о нем Блок Белому двадцать третьего сентября и ждет от него определенности: “Мне нужно или Твоей дружеской поддержки, или полного отрицания меня”. Белый настроен дружески, но позицию, заявленную статьей “О лирике”, принять не может. Особенно осуждение стихов Сережи Соловьева.
Новый тур эпистолярных дебатов прерывается личной встречей в Киеве. Белого туда пригласили вместе с Сергеем Алексеевичем Соколовым и Ниной Петровской. Звали еще Бунина, тот отказался, и Белый дал телеграмму Блоку. Ответ: “Еду”.
Встречают столичных гостей помпезно, что настораживает. “Не побили бы нас…” — шутит Блок. Вечер в городском театре начинает Белый (на беду, простудившийся), потом Блок читает “Незнакомку” и еще что-то, а публике больше всего нравятся незамысловатые стихи Соколова, спасающего положение. (Так в версии Белого, а Блок пишет матери: “Успех был изрядный”.)
Белый заболевает, даже опасается холеры. Блок за ним ухаживает, готов прочесть за него запланированную лекцию “Будущее искусства”. Все обходится, с лекцией Белый успешно выступает сам, а главное — друзья успевают о многом поговорить (в частности, о Леониде Андрееве, которого Блок на этот раз назвал “настоящим”). Блок уговаривает Белого отойти от московской литературной суеты и ехать из Киева прямо в Петербург.