Жильбер Сесброн - Елисейские поля
— Что же все это значит?
— Как что? Неужели не ясно? Они решили уничтожить Бертжеваль, просто-напросто зачеркнуть! Прочти сама! Мы станем частью Буржа в связи с… как они там пишут?.. с укрупнением административно-территориальных единиц.
— И ты не будешь мэром?
— Мэра вообще не будет. Ни мэра, ни муниципальных советников. Разве что в Бурже.
— Тебя же могут избрать в муниципальный совет Буржа.
— Зачем мне это?
Она поняла и, помолчав, спросила другим тоном:
— Но городок все равно будет называться…
— Нет! — отрезал он, словно одно упоминание этого названия причиняло ему боль. — В том-то и дело, что не будет. Перечитай третий параграф.
— Западная окраина… Бурж-Вест.
— Видишь, мы будем даже не районом — предместьем Буржа.
«Продать замок… Найти наконец домик на берегу реки, который понравится детям… Если экономить, можно будет купить стиральную машину, снова нанять прислугу…» Мысли устремились, обгоняя друг друга, как поток, прорвавший плотину. Но, подняв глаза, Тереза опять увидела удрученное лицо мужа.
— Бедный мой Андре… Милый…
Это забытое слово из давнего прошлого вернуло его к действительности.
— Вообще-то, — вздохнул он почти машинально, как ребенок, который хнычет, хотя ему уже не больно, — вообще-то Бурж-Вест… Совсем неплохо звучит: Бурж-Вест…
Малыш, который остановил свой мотоцикл под дверью и внимательно слушал весь разговор, выпрямился сияя.
— Буржвест, — повторил он (это слово привело его в восторг) — Буржвест — вот здорово, куда шикарней, чем Бертжеваль!
Блудный отец
переводчик А. Бахмутская
Господин Мейяр толкнул дверь в столовую. Он в точности знал, что его ожидает за этой дверью: накрытый к завтраку стол, привычное расположение всех предметов и среди них, едва ли более одушевленный предмет, чем другие, его жена. Итак, он толкнул дверь и услышал собственные слова:
— Я ухожу.
Ночью он не сомкнул глаз. Такого с ним не случалось со времен войны. Даже в ту ночь, когда умер их первенец, он забылся сном. Но на этот раз, чтобы не заснуть, он встал с постели и всю ночь ходил взад-вперед по комнате, своей тюремной камере. Два дня назад была свадьба их младшего сына. В доме еще пахло едой, цветами, чужими людьми. Один сын умер, а трое остальных уже обзавелись семьями — его миссия выполнена. Теперь он имеет право уйти. Во всяком случае, он пытался убедить себя в этом в течение этих ночных часов, которые так долго тянулись, неустанно проигрывая за обоих сцену ухода. Жена: «Но почему?.. Куда?.. Надолго ли?..» А он, не находя ответа, только твердил, словно заупрямившийся ребенок: «Потому что…» В настоящей причине он не мог признаться даже самому себе: это был страх. Страх постареть, увязнуть в зыбучих песках повседневности. Пустые машины мчатся быстрее; время теперь становилось для него такой же абсолютно пустой машиной, которая катилась прямо в «разверстую могилу», как выражаются в трагедиях. Страх задать себе наконец — слишком поздно — главные вопросы, страх убедиться в том, что он «не жил», — ну а кто живет по-настоящему? Страх умереть преждевременно.
Господин Мейяр ходил из угла в угол всю ночь напролет, он считал своим долгом провести всю эту ночь на ногах. Это доказывало его отчаяние, а значит, и оправдывало его, не так ли? Он не желал всерьез задать себе те вопросы, которые задаст ему жена, ибо знал, что на них нет ответа. «Вернее, есть только один ответ, — рассуждал он, — почему люди едят, пьют, спят? Потому что хотят есть, пить, спать. Почему мы дышим? Чтобы жить — и потому, что не можем не дышать». Так вот, он тоже не мог не уйти, чтобы жить.
Он толкнул дверь, и решение его стало окончательным. Все это было только внутренним спором, выдумкой, мечтой бессонных ночей — до того мига, как дверь не приоткрылась и он не увидел точь-в-точь то, что ожидал увидеть. Может быть, если бы хоть что-то в это утро в комнате было не таким, как всегда, ну хотя бы чуть-чуть иным, господин Мейяр так ничего и не сказал бы. Все свелось бы к обычному «Ты хорошо спал? — Да, а ты?» — а ответов они не слушают. Быть может, если бы госпожа Мейяр не надела свой сиреневый халат… Но она его надела, как надевала каждое утро и как будет надевать всегда, и все вещи были на своих привычных местах.
Он помедлил еще мгновение, как всякий раз, когда заранее знаешь (хотя это случается редко), что одним словом можно все разрушить. Помедлил перед тем, как спустить курок… Решение было принято. Однако его должно было скрепить изумление, гнев, смирение или даже — как знать? — обморок госпожи Мейяр. Или нет! Скорее, это будет залп обычных вопросов: «Уезжаешь? Куда? Надолго?» И тем более когда она поймет, наконец, истинный смысл слова «Ухожу» (это она прочтет во взгляде мужа): «Но почему? Почему?»
— Я ухожу, — сказал он.
Это только в романах и фильмах от неожиданности роняют из рук стакан. Госпожа Мейяр поставила чашку на блюдце, и ее рука (на ней он остановил свой взгляд, стараясь не смотреть жене в лицо), как ему показалось, даже не задрожала. Тогда он поднял глаза и не узнал ее — она как-то разом и помолодела, и постарела. В ее взгляде, уже так давно безо всякого интереса скользящем по людям и вещам, вдруг пробудилась живая жизнь, и это внезапное озарение, куда более заметное, чем отчаяние и боль, которые в нем тоже можно было прочесть, вернули господину Мейяру образ той девушки, что он полюбил сорок лет назад. И вместе с тем на него мужественно глядела старая женщина, спутница его последних лет: вот такой она, наверно, будет на смертном одре, перед тем как время выберет среди всех возможных масок самую неожиданную, чтобы прикрыть ее угасшее лицо.
Мейяр не позволил себе растрогаться. Зачем же тогда он провел эту ночь без сна? «Мое решение не удивляет ее, — сказал он себе. — Значит, она этого ждала. Значит, это решение оправданно, неизбежно, и не нужны никакие объяснения…»
Он ушел налегке, без чемодана. Теперь каждое утро госпожа Мейяр будет открывать шкаф и комод, где хранятся его белье и костюмы, словно проверяя ценный залог… Никаких чемоданов! Он ушел в светло-сером костюме, единственном купленном без нее, о котором она говорила с оттенком горечи: «Твой холостяцкий костюм!» В нагрудном кармане, у самого сердца — чековая книжка. И ничего больше. Нет, документы он все-таки взял с собой, хотя и неохотно.
С грустью, словно после похорон, обходя дом и окидывая его новым взглядом, как будто только что получила его в наследство, госпожа Мейяр увидела, что муж оставил машину. Этот черный «пежо» он бросил по двум причинам: такая машина у каждого, да и цвет самый «солидный». Он вызвал по телефону такси. Такой отъезд был символичен: полная анонимность, никакой ответственности, и к твоим услугам люди, которым платишь и которые не задают никаких вопросов. «Сегодня опять будет жаркий день», — заметил шофер не оборачиваясь. Именно это, без всякого сомнения, сказала бы ему за завтраком жена. Но она бы непременно прибавила: «Ты бы надел полотняные брюки» — или: «Не выходи без шляпы». А шофер понятия не имел, что у Мейяра есть, вернее, были (теперь обо всем следует говорить только в прошедшем времени) полотняные брюки, и плевать ему, если его случайного пассажира хватит солнечный удар. Превосходно! Как раз такие отношения господин Мейяр и желал бы отныне поддерживать со всеми. Вторжения на свою территорию он не допустит, и вся инициатива будет исходить теперь только от него. Вот его определение свободы.
Мейяр купил открытую машину иностранной марки: ему давно не давала покоя ее кричащая газетная реклама. Он еще отыграется! Обзавелся он и легкими светлыми чемоданами. Из тех, что носильщики везут на тележках по ночным перронам к экспрессам дальнего следования или сами пассажиры с рассеянным видом катят в холлах аэропорта. По крайней мере, так об этом рассказывают фильмы, и впервые в жизни Мейяр проверит это на себе. В новом костюме, тоже очень легком (легкость во всем — не это ли отличительная черта богачей?), который он, хотя и не без колебаний, заказал себе сам, не раз спрашивая у портного, подходят ли эта материя и покрой для его возраста, — в этом костюме, который госпожа Мейяр наверняка бы ему отсоветовала, с почти пустым бежевым дипломатом в руке, давая чересчур щедрые чаевые носильщику, он теперь ничем не отличался от людей, которым он сам так завидовал и которым завидуют все, — людям, загорелым в любое время года и свободным от уз супружества. Да, ничто не отличало его от них, но ему не верилось в реальность его теперешнего существования.
Его могли увидеть, если бы кто-нибудь дал себе труд обратить на него внимание, в Венеции, в Майами, в Эксе: там, где «следует быть», и тогда, когда полагается. Он добросовестно испытывал от этого удовольствие, по крайней мере первое время. Удовольствие было дорогим, но денег он не считал, не выписывал никаких чеков. Он договорился, что банк будет переводить его супруге «деньги на хозяйство» (как удивилась бы госпожа Мейяр, узнай она, что это ее всегдашнее выражение тоже сыграло свою роль в его необъяснимом уходе). Он же, как в угаре, запасся всевозможными кредитными карточками и предъявлял ту или другую, даже не глядя на собеседника — так, как предъявляют сезонный билет контролеру пригородного поезда. Деньги, о которых ему чуть ли не ежедневно твердили всю его жизнь, больше не существовали для него. Он надеялся так же легко избавиться от отравляющей жизнь зависти; ему казалось: достаточно достичь того, чего желаешь, или того, чем обладает другой, чтобы освободиться от этого наваждения. И не мог понять, почему оно все еще преследует его.