Хавьер Мариас - Дела твои, любовь
Потом я гасила лампу на ночном столике, и через несколько секунд уже могла видеть деревья более отчетливо, и засыпала, глядя (или мне лишь казалось, что я их вижу?) на колеблемые ветром листья. "Какой во всем этом смысл? — думала я. — Наверное, только в том, что все мы готовы ухватиться за соломинку, все рады любому проблеску надежды. Быть рядом с ним еще один день, еще один час, даже если этого часа придется ждать долгие годы. Робко ждать новой встречи, даже если до этой встречи придется прожить множество пустых, ничем не заполненных дней. Мы отмечаем в записной книжке те дни, когда он позвонил, или те, когда мы виделись, подсчитываем, сколько уже дней от него нет вестей, и до глубокой ночи ждем, не решаясь причислить и этот день к прожитым зря — вдруг все же зазвонит телефон, и он прошепчет в трубку какие-нибудь глупости, и нас охватит безмерная, неизъяснимая радость, и жизнь покажется прекрасной и милостивой к нам. Мы вслушиваемся в каждый звук его голоса, в каждое глупое слово, пытаясь уловить в этих словах глубокий скрытый смысл, которого в них нет и которым мы сами наполняем их в своем воображении, мы снова и снова перебираем эти слова в памяти — нам кажется, в них звучит обещание счастья. Нам дорог этот звонок. Даже если то, что мы услышали, было наглой ложью, даже если с нами говорили грубо, даже если позвонили лишь затем, чтобы под каким-нибудь надуманным предлогом отменить встречу. "По крайней мере, он вспомнил обо мне", — с благодарностью думаем мы. Или: "Это обо мне он вспоминает, когда ему скучно или когда у него не ладится с тем, кто для него важен: с Луисой. Возможно, я у него на втором месте, сразу же после нее. А это уже кое-что значит!" Иногда кажется, что все устроится, стоит исчезнуть тому, кто занимает первое место (такие мысли часто приходят в голову младшим братьям королей и принцев. И даже их менее близким родственникам, и даже бастардам, которые знают, что в этом случае они тоже продвинутся с десятого места на девятое или на пятое с шестого, с четвертого на третье, и может наступить минута, когда все они молчаливо выразят общее желание: "Не should have died yesterday" или "Ему следовало умереть вчера, или давным-давно", — а потом самые дерзкие подумают: "Еще не все потеряно. Он может умереть завтра, и для послезавтра это будет вчера. Если сам я до послезавтра доживу"). Нам не стыдно перед самими собой за эти мысли — в конце концов, кто будет нас судить? Да и свидетелей нет. Когда вожделенная цель недоступна, воображение подсказывает нам тысячу способов достичь ее. И в то же время мы готовы довольствоваться малым: увидеть его, ощутить его запах, различить вдалеке его силуэт, почувствовать его приближение. Достаточно видеть, как он уходит, пока еще не скрылся за горизонтом, пока не совсем исчез, пока вьется вдали пыль, поднятая его ногами.
От меня Диасу-Вареле не нужно было скрывать своего нетерпения, как скрывал он его от Луисы, а потому он часто возвращался к своей любимой и, как мне казалось, единственной интересовавшей его теме. Он словно забыл обо всем остальном, отложил все на потом, а сейчас бросил все силы на достижение поставленной цели. Любые другие вопросы должны подождать: их время придет, когда решится — так или иначе — главная проблема. И от того, как именно она разрешится, от того, сбудется или нет (не важно когда — он готов был ждать вечность) его мечта, зависела вся его будущая жизнь. Что будет с ним, если Луиса не оценит его внимание и заботу? Что, если она откажет ему, когда он решится заговорить с ней о своих чувствах, если решит навсегда остаться одной? В какой момент он поймет, что игра проиграна, что ему никогда не получить того, чего он так жаждет, что пора снять осаду? Я не хотела, чтобы и со мной произошло то же самое, и продолжала время от времени встречаться с Леопольдом, который, разумеется, и не подозревал о существовании Диаса-Варелы. Если мое собственное будущее косвенно зависело от того, как поступит безутешная вдова, то зачем приплетать сюда еще и ни в чем не повинного человека, который с этой вдовой даже не знаком? Зачем удлинять цепочку? Ведь может случиться так, что потом к ней присоединятся еще несколько влюбленных, которым всего лишь позволяют любить, не отталкивая и не подавая надежды. Цепочка могла бы стать бесконечной. Множество людей ждали бы, какое решение примет совершенно чужая им женщина, чтобы понять, с кем им в конце концов оставаться, если вообще оставаться с кем-нибудь, — это было бы похоже на то, как падают поставленные вертикально в ряд кости домино.
Диасу-Вареле и в голову не приходило, что мне может быть неприятно слушать, как он рассуждает о своей страсти. Правда, он никогда не пытался выставить себя спасителем Луисы, человеком, который послан ей судьбой. Я никогда не слышала от него: "Когда она перестанет страдать, когда улыбнется, когда снова задышит полной грудью рядом со мной".
Нет, он говорил: "Когда она снова выйдет замуж и ее мужем буду я". Он никогда ничего не просил и ничего не предлагал, он был спокоен и терпелив. Он выжидал. Если бы он жил в другое время, он наверняка считал бы дни, что оставались до окончания полного траура, потом — полутраура, как было принято в старину, и выспрашивал бы у старух (они в таких делах больше понимают) — какой день следует считать подходящим для того, чтобы снять маску и начать открыто проявлять свои чувства. К сожалению, мы давно уже забыли все обычаи, мы не знаем, когда и что следует делать, не знаем, какие правила в каких случаях следует соблюдать, когда еще рано начинать делать что-то, а когда уже поздно — время ушло. Нам приходится принимать решения самостоятельно, и очень часто они оказываются неверными.
Возможно, он думал так же, как и я, а может быть, искал литературные или исторические тексты, которые послужили бы ему примером и помогли не совершить ошибки (вполне вероятно, что он спрашивал совета у Рико — тот знал очень много, хотя, как я убедилась на собственном опыте, интересовался только Возрождением и Средними веками, а все, что случилось после тысяча шестьсот пятидесятого года, включая его собственную жизнь, казалось ему не заслуживающим ни малейшего внимания).
— Я прочитал одну очень известную вещь — хотя раньше и не подозревал, что она настолько известна, — сказал он, сняв с полки книгу на французском языке и помахав ею в воздухе, словно полагал, что, держа книгу в руках, он с большим знанием дела будет говорить о ее содержании, или словно хотел показать, что действительно прочел ее. — Это маленькая новелла Бальзака, которая подтверждает мою правоту. Помнишь, я говорил о Луисе, о том, что с ней будет через какое-то время? Так вот, в этой повести рассказывается о полковнике наполеоновской армии, которого объявили павшим в битве при Эйлау.
В этой битве участвовали французская и русская армии, произошла она седьмого-восьмого ноября тысяча восемьсот седьмого года близ местечка под названием Эйлау, в Восточной Пруссии, и вошла в историю как сражение, развязанное в самую неподходящую погоду (хотя лично мне не совсем понятно, как это можно определить и как можно это утверждать), потому что холод в те дни стоял дьявольский.
Так вот, полковник, о котором я собираюсь тебе рассказать, — его фамилия была Шабер, и он командовал кавалерийским полком — получил в той битве смертельную рану: его ударили саблей по голове. В книге есть эпизод, когда полковник снимает шляпу перед поверенным и вместе со шляпой нечаянно снимает парик, так что всем становится виден страшный шрам — от затылка до правого виска. Только представь себе! — И он провел указательным пальцем по голове, показывая, где именно был шрам у полковника. — Это был "толстый выпуклый рубец",[3] как написано у Бальзака. И еще Бальзак пишет, что первая мысль, которая возникала при взгляде на этот шрам, была: "Так вот откуда улетучился разум!" Маршал Мюрат — тот самый, что подавил восстание, вспыхнувшее в Мадриде второго мая тысяча восемьсот восьмого года, отправил полковнику на выручку полторы тысячи всадников, но все они (и Мюрат в том числе) проскакали над телом поверженного Шабера. Получив печальное известие, император, высоко ценивший полковника, посылает на поле боя двух хирургов, чтобы они удостоверились в том, что Шабер действительно мертв. Но посланные Наполеоном врачи пренебрегли поручением: зная, что полковнику раскроили череп, а потом еще над его телом проскакали два кавалерийских полка, они даже не потрудились проверить у него пульс и дали официальное заключение о смерти. Имя Шабера было внесено в списки погибших, и его смерть стала историческим фактом. Его тело опустили в братскую могилу вместе с другими обнаженными (по обычаю того времени) трупами: пока он был жив, он был знатен и знаменит, но теперь он всего лишь мертвец, лежащий посреди холодного поля, а мертвецам одна дорога. Впоследствии полковник рассказал парижскому поверенному Дервилю, которому хотел поручить ведение своего дела, что случилось невероятное: он очнулся до того, как могилу засыпали землей. Сначала он подумал, что умер, но потом понял, что жив. С огромным трудом ему удалось пробиться сквозь груду тел, после того как он провел в братской могиле неизвестно сколько часов и после того как услышал (или ему показалось, что услышал)… — тут Диас-Варела открыл книжку, нашел нужное место (вероятно, он оставил на некоторых страницах закладки — наверное, потому и книгу с полки достал) и процитировал: "Я услышал или, по крайней мере, мне почудилось, что услышал, стенания сонма мертвецов, среди коих покоился и я". И чуть позже он добавляет: "Мне иной раз целыми ночами напролет слышатся эти приглушенные стоны!"