Хавьер Мариас - В час битвы вспомни обо мне...
Обзор книги Хавьер Мариас - В час битвы вспомни обо мне...
Хавьер Мариас
В час битвы завтра вспомни обо мне…
Книга издана при информационной поддержке радио «ЕВРОПА ПЛЮС»
Посвящается Мерседес Лопес-Балестерос, которая услышала фразу Бахио и сохранила ее для меня
Никому и в голову не может прийти, что однажды он будет держать в объятиях мертвую женщину и что никогда больше он не увидит ее лица, а имя ее будет помнить. Никому и в голову не может прийти, что рядом с ним в самый неподходящий момент может оборваться чья-то жизнь. Такое случается сплошь и рядом – мы убеждены – не с нашими знакомыми и близкими. Часто родственники умерших скрывают обстоятельства их смерти, они, как и сами умирающие (если успевают понять, что умирают), стыдятся агонии или ее причины: можно получить несварение желудка, объевшись устрицами; от не погашенной перед сном сигареты может заняться простыня или, того хуже, шерстяное одеяло; можно поскользнуться и упасть в ванной – затылок расшиблен, а дверь закрыта изнутри на защелку; молния может ударить в дерево на широком проспекте и разбить его, и, падая, дерево может убить прохожего, например иностранца; можно умереть, когда на тебе одни носки; можно умереть в парикмахерской, когда на тебе нелепая пелерина; можно умереть в борделе или в кабинете зубного врача; или во время еды: будешь есть рыбу и подавишься костью – так бывает с детьми, когда рядом не оказывается матери, которая вытащила бы эту кость и спасла ребенка; можно умереть не добрившись: одна щека еще в мыле и на ней навсегда останется щетина, если кто-нибудь не сжалится и из эстетических соображений не доведет потом дело до конца; смерть может застать человека в самую неподходящую минуту, когда он занят чем-то низким или постыдным, о чем люди никогда не говорят, впрочем, бывает, что взрослые, уподобляясь подросткам, с интересом смакуют непристойные подробности, хотя на самом деле ничего интересного тут нет. «Но эта смерть просто ужасна», – говорят иногда о чьей-то смерти. А иногда, давясь от смеха, произносят: «Но эта смерть просто смешна». Смеются потому, что речь идет о долгожданной смерти врага или о смерти чужого человека, ставшего уже далеким прошлым (какого-нибудь римского императора или нашего прапрадедушки), или кого-то из власть имущих, чья нелепая смерть кажется только торжеством справедливости, еще способной торжествовать, еще человечной, справедливости, которой мы в глубине души хотим для всех, в том числе и для себя. «Как я радуюсь этой смерти, как я скорблю, как торжествую!» Иногда мы смеемся над смертью только потому, что умерший – совершенно неизвестный нам человек, о кончине которого (несчастный случай, непременно смешной) мы прочитали в газете. «Бедняжка, – говорим мы тогда смеясь, – надо же – умереть такой смертью!» Любая рассказанная, услышанная или прочитанная история воспринимается нами как театральное действо, в том, о чем нам рассказывают, всегда есть ирреальность, словно ничто и никогда не происходит на самом деле, даже то, что случается с нами самими и чего мы не можем забыть. Даже то, чего мы не можем забыть.
Есть что-то ирреальное и в том, что происходило со мной, и в том, что до сих пор происходит, хотя, наверное, следовало бы употребить здесь другой вид глагола, обычный для повествования, и сказать произошло со мной, но то, что произошло, еще не завершилось. Может быть, сейчас, когда я буду рассказывать, все это и покажется мне смешным, однако, скорее всего – нет, потому что это еще не стало далеким прошлым, а та, что умерла, не была кем-то из власть имущих и не относилась к числу моих врагов, и, уж конечно, я не могу сказать, что она была мне чужой, хотя к тому моменту, когда она умерла в моих объятиях, я успел узнать о ней очень мало (сейчас я знаю гораздо больше). Только по чистой случайности она была еще не раздета (или была не совсем раздета): мы только-только начали раздевать друг друга – обычное вступление к первой ночи, когда двое пытаются сделать вид, что они вовсе не собирались делать того, что делают, чтобы стыдливость не пострадала и чтобы потом они могли оправдывать себя тем, что все произошло само собой, что случившееся было неизбежно (люди – когда это в их интересах – верят в предопределение и во вмешательство провидения). «Я этого не хотел, я к этому не стремился», – · говорим мы себе, когда что-то происходит не так, как нам хотелось бы, или когда мы в чем-то раскаиваемся, или когда мы чувствуем за собой вину. «Я этого не хотел, я к этому не стремился», – следовало бы повторять мне сейчас (когда я знаю, что она умерла, умерла так некстати, умерла в моих объятиях, в объятиях человека почти ей незнакомого – это несправедливо, не я должен был быть в ту минуту рядом с ней), но никто не поверит, наверное, если я так скажу, правда, это совсем не важно: я просто рассказываю свою историю, и мне все равно, слушают ее или нет. И я говорю именно так: «Я этого не хотел, я к этому не стремился», – а она сказать так уже не может, она ничего не может сказать, ничего не может опровергнуть. Ее последними словами были: «О боже, ребенок!» А первое, что она сказала, было: «Мне плохо. Не знаю, что со мной». С этого все началось. Мы были уже в спальне, мы полулежали, были полуодеты и полураздеты. Она вдруг отодвинулась, прикрыла мне рот рукой, словно не хотела резко прерывать поцелуй, мягко отстранила меня и повернулась на бок, спиной ко мне, а когда я спросил ее: «Что случилось?», – ответила: «Мне плохо. Не знаю, что со мной». Я смотрел на ее затылок (раньше я никогда его не видел). Волосы были взъерошены, немного спутались и слегка увлажнились от пота (хотя жарко не было), выбившиеся черные прядки казались полузасохшими струйками крови или грязи – словно она упала, поскользнувшись в душе, и, падая, еще сумела закрыть кран. Все произошло очень быстро, я не успел ничего сделать: не успел позвонить врачу (хотя какой врач в три часа утра – сейчас врача даже вечером не уговоришь приехать на дом), или известить кого-нибудь из соседей (хотя какие соседи – я никого не знал, это случилось в чужом доме, и в этом доме, где я сначала был гостем, а потом сразу стал чужим человеком, чье присутствие ничем нельзя объяснить, я оказался впервые, даже на улице этой никогда не был, а в том районе вообще был только один раз), или позвонить мужу (хотя как мог я позвонить мужу? К тому же он был в отъезде, да я и фамилии-то его не знал), или разбудить малыша (хотя зачем бы я стал будить малыша, когда нам стоило таких трудов уложить его?), или попытаться самому оказать ей какую-то помощь. Она почувствовала себя плохо внезапно. Сначала я подумал (мы подумали), что виной всему ужин, который столько раз пришлось прерывать, а еще я (только я) подумал, что у нее, возможно, пропало желание, или она почувствовала угрызения совести, или вдруг испугалась – и то, и другое, и третье может принять форму недомогания или даже серьезной болезни (особенно если раскаяние приходит слишком рано, когда то, в чем мы раскаиваемся, еще не свершилось), и мы уже не знаем, где «да», где «нет» и где «возможно» и вынуждены действовать вслепую, не понимая до конца, что происходит, и не зная, что будет дальше, – просто потому, что время не ждет, оно бежит вперед и торопит нас, и нам нужно принимать решения, хотя мы не знаем, что происходит, и действовать, хотя мы не знаем как. И тогда нам остается только одно: пытаться предугадать. Зачастую это гораздо хуже, чем действовать вслепую, но мы этого не понимаем, мы прибегаем к этому средству постоянно, мы привыкаем к нему.
Она вдруг почувствовала себя плохо, та, чье имя я не решался назвать и называю только теперь – Марта. Марта Тельес. Она сказала, что ей плохо, и я спросил: «Тебя тошнит или у тебя голова кружится?» – «Не знаю. Мне очень плохо. Ужасная боль во всем теле. Я сейчас умру». Телу, к которому совсем недавно впервые прикоснулись мои руки – скользящие движения рук, прикасающихся к телу и еще не понимающих, приятно им это прикосновение или нет, часто почти машинальны, руки сжимают, ласкают, исследуют, а могут и ударить («Прости, я не хотел, это вышло нечаянно, я не хотел»), – этому телу вдруг становится плохо (самое расплывчатое определение из всех определений недомогания). Боль была во всем теле, так она сказала, последние слова («Я сейчас умру») нельзя было понимать буквально. Она не думала, что умирает, как не думал этого и я. Еще она сказала: «Не знаю, что со мной». Я продолжал расспрашивать – расспросы избавляют нас от необходимости действовать: когда расспрашиваешь, разговариваешь или рассказываешь, можно не целовать и не бить, можно ничего не предпринимать (да и что я мог предпринять, особенно в самом начале, когда казалось, что это только минутное недомогание?). «Так тебя тошнит?» Она не ответила, только отрицательно шевельнула головой (шевельнулся затылок с полузасохшими струйками крови или грязи), казалось, ей трудно было говорить. Я поднялся, обошел кровать и встал на колени со стороны Марты, чтобы видеть ее лицо, и положил руку ей на плечо (прикосновение успокаивает, так всегда делают врачи). Глаза ее были закрыты, и веки (какие длинные ресницы!) плотно сжаты, словно ей мешал свет лампы на ночном столике (мы еще не погасили свет – я как раз собирался сделать это, когда ей стало плохо, но не сделал: я хотел видеть, я еще не видел этого нового для меня тела, которое наверняка бы мне понравилось, и я не выключил свет, а теперь, когда ей вдруг стало плохо – или, может быть, это было отсутствие желания, страх или раскаяние, – этот свет мог нам помочь). «Может быть, позвонить врачу? – спросил я, но она снова отрицательно шевельнула головой. – Где у тебя болит?»