Герман Кант - Актовый зал. Выходные данные
— Тебе нельзя так волноваться, Эрнст! Гитаристы — это хорошо, но с Лидой наверняка дело не политическое. Если подумать, то понятно, почему Лида убежала именно туда. Не только из-за того, что там родственники. А потому, что там она не будет встречать никого из русских.
Эрнст Нусбанк перестал шнуровать ботинки и посмотрел на жену с тяжелым недоумением.
— Не гляди на меня так, — продолжала она, — ведь это вполне объяснимо. В последнее время с ней просто по городу ходить нельзя было — как завидит русскую военную форму, так и рванется вперед, а подойдет поближе и сникнет: не Саша. Этак долго не выдержишь. А в Гамбурге русских нет.
— К сожалению, — вставил Нусбанк.
— Пусть к сожалению, тем не менее это так, — возразила ему жена, — и, значит, то, что случилось с Лидой, с политикой не связано.
Нусбанк начал было ей объяснять, что все связано с политикой, но Роберт напомнил ему про гитаристов, и тот спохватился, что времени у него в обрез.
Когда Нусбанк ушел, мать Роберта сказала:
— Я даже не спросила, как тебе нравится в университете. Не слишком утомительно? А кормят вас прилично? Я приготовила тебе еще смену постельного белья, возьмешь с собой. А учителя у вас симпатичные? Они уже заметили, как хорошо ты пишешь сочинения? Если бы твой отец дожил до того, что его мальчик стал студентом, он бы, наверно, заплакал от радости. Ах, твой отец…
Тут она расплакалась, и Роберту еле удалось ее успокоить. А потом он взял ее велосипед и поехал в Бардеков к Инге.
Под открытым окном чердачной комнаты, где жила Инга с матерью, он свистнул и стал ждать.
Инга вышла из дому и пошла по деревне в сторону пруда.
Сначала Роберт пробовал убедить ее не делать из их дружбы такой уж тайны, но у него ничего не получилось.
Она была в черном костюме. Роберт спросил:
— Собираешься в церковь?
— Я уже оттуда.
— А целоваться после этого можно?
— Попробуй.
— Гм, отлично. Надо тебе почаще ходить в церковь.
— Пастор говорит, что вы хотите стереть с лица земли Германию.
Роберт расстелил свой френч на пне и сел.
— Ну, пойди сюда, — сказал он, — и признайся: веришь ты этому? Веришь, что я хочу стереть с лица земли Германию?
Она села рядом и сказала:
— Ты — нет, — но смотрела она не на него, а куда-то в сторону.
Роберт повернул ее лицо к себе.
— Только не увиливай. Ты сама сказала «вы», а теперь хочешь сделать для меня исключение. Но ведь ты понимаешь, что исключить меня нельзя. «Вы» — это верно, а вот «стереть Германию» — это чушь. Ваш пастор болван или опасный человек.
— Теперь ты тоже сказал «ваш», — заметила Инга. — Я говорю «вы» и ты — «вы», а для «ты» и «ты» у нас, кажется, не остается места. Что же будет дальше?
— Сядь поближе.
Но Инга не шевельнулась, и Роберт сказал:
— Когда пастор расправляется с библейской историей, тут я ничего не могу возразить — он при сем не присутствовал. Но ведь здесь-то он присутствует, здесь-то он может глядеть во все глаза, и если он так говорит, значит, просто лицемерит. Ты что же, не видишь этого?
— Давай больше об этом не говорить, — сказала Инга.
Они пошли обратно к шоссе, а потом брели без дороги, и Инга подобрала картофелину, забытую в поле, и тогда они стали искать еще и рассказывать друг другу про костры, которые жгли в детстве на полях под Кёнигсбергом и в саду в предместье Гамбурга, и расписывать, какие огромные были те печеные картофелины и на вкус как марципаны, а у нас — как шоколад, их можно было есть не с фасолью, а даже с ванильным соусом; ну, это еще что, вот у нас были такие, что подложишь их наседке, и цыпленок вылупится — правда, высиживать его надо немного подольше, ведь все-таки картошка, да и цыплята-то не простые, а фазанчики… Но на поле за деревней Инги они не нашли больше ничего, да и было бы чудом что-нибудь там найти.
Роберт вывел свой велосипед из кустов у пруда и уже перекинул ногу через седло, когда Инга сказала:
— Нам раздали анкеты для экзамена на аттестат зрелости в будущем году. Там спрашивается, есть ли родственники за границей. Что ж мне теперь писать — да, брат в Гёттингене и две тетки в Баварии? С седьмого октября тысяча девятьсот сорок девятого года, так, что ли?
Роберт прислонил велосипед к тополю.
— Что за чушь, это ведь только переход…
— От чего к чему? От Германии к России и Америке?
— Нет, от… ах, черт, ты на все смотришь не знаю чьими глазами. Да посмотри ты своими… много ли ты видела за свои двадцать лет от той самой Германии, о которой сейчас так причитаешь? Что ты видела, кроме пушек, свастик и военных сводок да городов, где горели крыши, а не фонари? Я лично ничего больше не видел. А вот хочу посмотреть и на что-нибудь другое. Я прошел всю Польшу и часть России и видел не пейзажи, а только поля сражений. Я не бродил, а маршировал, и каска на голове заслоняла мне небо. Ничего себе была когда-то рекомендация: приходишь куда-нибудь, и все знают, что ты немец. А я хочу, чтобы это и вправду было рекомендацией, и не хочу больше зарываться в землю ни как солдат, ни как пленный, ни в чужой стране, ни у себя дома. Почему ты никак не поймешь, что теперь все может пойти по-другому? Теперь мы не Германская империя и не Великая германская империя, а Германская Демократическая Республика. Ты, может, не так чувствуешь разницу: съездила на прошлой неделе из деревни в город, в школу, и завтра опять поедешь из деревни в школу… А вот я… вчера, когда было объявлено, что мы теперь Республика, Германская и Демократическая, так вот, вчера я уже четвертые сутки жил в доме, который называется «Общежитие рабоче-крестьянского факультета». Может, такое название с непривычки кому и покажется неблагозвучным, как и название «ГДР», но ничего, это пройдет! Главное, все здесь соответствует действительности, это так и есть, и тебе я могу сознаться: я горжусь этим, чуть не лопаюсь от гордости.
— Оно и заметно, — сказала Инга, — вот-вот лопнешь. Но это еще не причина говорить такие длинные речи. Я в растерянности, а ты произносишь речи. Да что речь! Проповедь читаешь. Уж в этом-то я кое-что понимаю. А еще неверующий. У человека нет времени, поезд уходит, причем не по расписанию германского рейха, а по расписанию Германской Демократической Республики, а он становится под мокрый тополь у пруда и читает проповедь о том, что отныне нельзя быть грешником, пора стать ангелом — германским демократическим. Садись-ка на свой велосипед, проповедник, тебя ждут на небе, а меня — моя мать.
Она помахала ему вслед рукой, и на этот раз у него гора с плеч свалилась, когда поезд тронулся. Сообщение, которое он сделает Ангельхофу, наверняка покажется тому довольно скудным, но разузнать что-либо о Лиде оказалось просто невозможным. Теперь Роберту было все-таки досадно, что он не принял участия в митинге по случаю образования республики, и еще ему было почему-то досадно, что он ничего не знает о канонаде под Вальми. Впрочем, к его утешению, никто из соседей по комнате тоже ничего о ней не знал.
Было уже далеко за полночь, когда Роберт появился в общежитии, но и здесь шла оживленная дискуссия. Квази Рик разведал, что ребята на верхнем этаже начали давать названия своим комнатам. Жаль, конечно, что идея эта родилась не в комнате № 32, но лучше поздно, чем никогда. Квази предлагал назвать комнату «Германская Демократическая Республика», Трулезанд и слышать об этом не хотел.
— Да ты представляешь, что это значит, — кипятился он, — только и делай, что подметай да убирай. В тридцать второй грязь по колено — еще кое-как сойдет, а примерь-ка к твоему названию… А что, если «Седьмое октября»?
— «Седьмое октября», конечно, здорово, — сказал Квази, — только об этом и без нас догадались, одну комнату так уже назвали.
— Тогда, может быть, просто «Октябрь», — предложил Якоб, но его предложение было единодушно отвергнуто.
— Еще скажут, — возразил Трулезанд, — что мы только о яблоках и думаем. Тут должна быть политическая ясность, а потому вношу предложение: назовем комнату «Красный Октябрь».
Принято единогласно.
Роберт оторвал обложку от блокнота для рисования. Трулезанд толстым карандашом написал на ней название, а Якоб сделал из проволоки четыре гвоздика. Но когда они начали прикреплять вывеску к двери, Квази Рик заявил, что получается слишком уж сухо.
— Надо бы сюда еще чего-нибудь добавить, — сказал он, — например, звезда была бы квази в самый раз.
Трулезанд нарисовал пятиконечную звезду, красный флажок и пулемет с ярким пламенем на конце дула, а в уголке еще книгу по настоянию Якоба. Когда все легли и погасили свет, Трулезанд сказал:
— Попадет нам за такую вывеску.
Все ждали разъяснения, и Трулезанд продолжил:
— Роберт этого не знает, он не был на митинге, но вы-то все ведь знаете, какое сейчас положение. Слышишь, Роберт? Шагаем мы сегодня по городу и сперва, ясное дело, поем «Восстанавливай, строй!»{20}, потом «Небо Испании»{21}, дальше поем «Вперед, рабочий народ!»{22} и, наконец, естественно, «Интернационал». Каждый, конечно, заметил, что «Интернационал» лучше всего, и потому мы тут же затянули его во второй раз, а когда пришли на Марктплац, то опять давай его петь. Здорово звучало! Но потом Старый Фриц взял нас за бока — говорит, что это было вовсе не уместно; мол, Германская Демократическая Республика стоит на страже антифашистско-демократического порядка, а мы «Интернационалом» отпугиваем людей, так сказать, неподготовленное население. Я, по правде, как-то не совсем понимаю, в чем тут дело, но отнестись к этому случаю надо критически и самокритически. Кого мы, собственно, отпугиваем? Уж не тех ли, кого стоит разок стукнуть?