Герман Кант - Актовый зал. Выходные данные
— Помню, — сказал Роберт, — у нас в лагере тоже был случай с «Интернационалом», и тоже все было неверно. Мы там организовали антифашистскую группу, тогда нас было еще немного, но пели мы здорово и приветствовали друг друга поднятым кулаком, по-ротфронтовски. Это ввел один портной, правда, сам-то он оказался не из тех. Ну, создали мы свою антифашистскую группу, а тут и католики зашевелились. Конечно, у них совсем другое дело: поют себе «Аве Мария» да четки перебирают, вот чем они брали — народу у них собиралось побольше, чем у нас. Как-то в воскресенье утром устраивают они богослужение прямо у нас под окном. У них был польский священник. И их пение врывалось прямо в наш семинар на тему «Цена, прибыль и заработная плата». Тогда мы открыли окна и давай петь «Интернационал», допоем до конца и снова начинаем, пока они не сдались. А все остальные, не антифашисты и не католики, стоят вокруг и животы надрывают от смеха. Вот в этом-то и была наша ошибка.
— Ну ладно, — пробормотал Квази Рик, — раз петь «Интернационал» и рисовать на дверях красные звезды — перегиб, так надо нам это квази учесть и придумать что-нибудь более подходящее. Вот хоть стихи:
Мы, немецкие демократы,
За республику умрем.
И не посадит враг нас в печку на лопате,
Мы верную, примерную политику ведем.
— Отлично, — сказал Трулезанд, — только «за республику умрем» звучит слишком уж жертвенно, давайте заменим на «для республики живем» — это будет получше, помирать никому неохота, каждому хочется жить.
Квази встал с постели и зажег свет. Взяв карандаш и листок бумаги, скомандовал:
— А ну-ка, сочиняем «Октябрьский марш», каждый по одной строчке. Лесник, просыпайся, тебе начинать!
— Да я и не сплю вовсе, — сказал Якоб, — только я не умею сочинять в рифму. Я простой лесоруб, а не поэт. А вы начинайте с того, что сказал Трулезанд, здорово звучит: «Помирать никому неохота, каждому хочется жить».
Квази, покачав головой, заявил, что с трудом представляет себе, как можно такое петь; он попробовал на один мотив, потом на другой, но его пение настроило и остальных весьма скептически. Тогда они решили предоставить заботу о мелодии специалисту, а самим заняться текстом.
Следующую строчку опять пришлось предложить Трулезанду. Он бегал босиком взад и вперед по комнате, а потом, заметив, что подметает пол своей длинной ночной рубашкой, подхватил ее, словно балерина юбочку, и прошелся в ритме марша на цыпочках. При этом без остановки повторял первую строчку, стараясь подогнать ее под марш.
— Еще подумают, что это балет, а не демонстрация, — пробормотал он, — зато содержание что надо! Итак, продолжаем. Записывай, Квази:
Помирать никому неохота,
Каждому хочется жить.
А значит — к черту все войны!
Следующий, пожалуйста!
— Ничего, хитер, — буркнул Роберт, — рифму мне подсунул. А ну-ка падай от изумления, я придумал:
Молот в руки! Колеса крутить…
— Минутку, минутку! — крикнул Трулезанд. — «Молот в руки, колеса крутить» — здесь неясность. Так можно нечаянно и по колесу трахнуть. Как бы не вышло недоразумения. А потом, мне кажется, тут опять вкрался перегиб: молот, колеса — все это прекрасно, но где же идейное начало, где работники пера, кисти, слова?
Работников слова из песни не выкинешь, пришлось их вставить — утром на митинге ораторы то и дело возвращались к идеям и духу, — и Якоб оказался на высоте, посоветовав заменить «колеса крутить» на «и перья вострить». Наконец-то текст получился и в рифму и политически выдержанный.
— Все, — сказал Якоб, — теперь можно спать спокойно.
На другой день «Октябрьский марш» звучал уже не так победно, как ночью. Все были очень удивлены этим обстоятельством и задумались, у кого бы получить консультацию о тайнах стихосложения. Никто не мог предложить дельной кандидатуры, но все сошлись на том, что доктор Фукс, преподаватель немецкого языка, подходит тут меньше всего. С доктором Фуксом у них уже был печальный опыт, так же как и у доктора Фукса с ними. Страдания Фукса начались с первого же урока. Он надеялся найти здесь более понятливую аудиторию. Конечно, он понимал, что придется пахать залежь, но думал, что это будет по крайней мере добрый чернозем, а не бесплодная глина.
Излагая свое учение о знаках препинания, он так и сыпал афоризмами вроде «Двоеточие и точку надо ставить точка в точку», но — увы! — когда стал пожинать плоды своего посева, то увидел, что и запятые, и точки, и многоточия проросли во всех сочинениях где попало. Поблекший, он стоял возле кафедры и защищался против упрека, которого никто ему, собственно, не делал:
— Вы что же думаете, это я придумал знаки препинания? Ведь это не я!
Он попал в самое худшее положение, в какое только может попасть учитель: его не принимали всерьез. Одного-единственного урока, самого первого, оказалось достаточно. Быть может, этого не случилось бы так быстро, если бы в классе тогда горел свет, но рано или поздно это все равно должно было произойти, потому что для доктора Фукса важнейшей жизненной необходимостью была правильная пунктуация — остальное приложится. Для него было внутренним компромиссом уже то обстоятельство, что ему пришлось на первом уроке, вместо того чтобы воспевать чудо тире и двоеточий, прочесть стихотворение и заняться его интерпретацией.
Начинать надо всегда с осторожностью — такой лозунг выбросил Вёльшов на педсовете, и Фукс был в достаточной мере педагогом, чтобы признать правильность его девиза. Осторожнее, чем начал он, вряд ли можно было начать. Он выбрал «Вечернюю песнь» Келлера, прекрасную, прозрачную вещь. Она подходила к моменту — был вечер, когда он вошел в класс. Электричество давали только в семь, но сейчас, в шесть, было уже темно. Фукс ощупью пробрался в темноте к своей кафедре, сопровождаемый тишиной, полной ожидания, и, устремив взгляд вперед, туда, где затаили дыхание тридцать с лишним человек, произнес ту самую фразу, которую, несомненно, сам черт его дернул произнести:
— Я вижу все!
В следующую секунду педагог Фукс погиб, вернее, он был уже на краю гибели, когда в темноте раздался голос какой-то девочки. Голос этот, тихий и все-таки внятный, ясный и мягкий, и все же не без перчинки, спросил:
— Как это вам удается?
Послышался приглушенный смех, только Квази рассмеялся немного громче, но, когда Трулезанд крикнул: «Эй, вы, хватит!» — смех тут же смолк и перешел в ожидание. Доктор Фукс сказал:
— Я буду преподавать вам немецкий язык. Это язык благозвучный, богатый интонациями и обладающий огромным запасом слов. Богатство и изобилие всегда нуждаются в мере и дисциплине. Это можно сказать обо всех сферах жизни, в том числе и о языке. Порядок в нем устанавливается благодаря грамматике. Грамматика есть абсолютное выражение разума. Тот, кто претендует на звание разумного человека, должен как минимум овладеть грамматикой родного языка. Нашему с вами вступлению на путь обучения и усвоения должно предшествовать стихотворение. Таково пожелание дирекции. Я выбрал стихотворение Готфрида Келлера. Итак, слушайте:
О глаза мои, окошки в белый свет.
Столько лет в меня вы льете ясный свет…
Трулезанд во второй раз проявил сознательность, прервав нарастающий шум почти отеческим упреком:
— Ребята!
Доктор Фукс прочитал все четыре строфы, потом повторил первую еще раз и наконец спросил:
— Ну, что скажете?
— Тут все время одна рифма, — крикнул кто-то, — «свет», «лет» и опять «свет» — ничего работка, порядочно повозился!
— Восприятие у вас правильное, — сказал доктор Фукс, — но словесное выражение, в котором вы его формулируете, изобилует вульгаризмами. «Повозился», «работка»-неужели вы не смогли бы подыскать более подходящие слова?
Молодой человек поразмышлял некоторое время при участливом молчании окружающих и затем с сомнением осведомился:
— Может быть, «работенка» звучало бы лучше?
Не нужно было света, чтобы заметить раздражение Фукса.
— Да оставьте же этот отвратительный жаргон! Почему вы не можете просто сказать: тут было много работы? Может быть, для вас работа — недостаточно уважаемое занятие?
Тишина, царившая в классе, как-то изменилась, это была уже напряженная, сердитая тишина; и прервана она была чуть слышным постукиванием пальцев и голосом девочки — голосом, который запомнился всем с самого начала урока. Она снова сказала тихо и все-таки внятно и ясно, но уже гораздо менее мягко, а перчинка была куда крупнее, чем в первый раз:
— Это Гюнтер Бланк сейчас говорил, он передовик труда.
Послышался скрип половиц, легкое шарканье ног, причмокивание, потом доктор Фукс произнес:
— Вношу следующую поправку: достигнутый вами уровень овладения языком, господин Бланк, очевидно, значительно ниже того уровня, на который, как я слышу, и слышу с радостью, поднялись вы в своей профессии. Мне приходится остаться при своем мнении, что выражения «работка» и «работенка» не являются подходящими для обозначения творческой деятельности поэта такого масштаба, как Готфрид Келлер. Но поскольку мы уже начали этот разговор, пусть и не совсем в приятной форме, скажите мне, господин Бланк, передовик производства, какого вы мнения о содержании этого стихотворения — что касается формы, так о ней мы поговорим потом. Что он за человек, поэт Готфрид Келлер?