Отохико Кага - Приговор
Ну вот, теперь вроде бы и всё. Он уже готов был нажать на кнопку сигнального устройства, но тут вспомнил о своих соседях. Ему захотелось попрощаться хотя бы с К., к которому он был искренне привязан. Он не спеша четырежды стукнул в стену. Доносившийся из соседней камеры шум текущей из крана воды смолк. К. по утрам всегда стирал.
— Тебе что-нибудь нужно?
— Я хотел с тобой поговорить. Прости, что отрываю тебя от стирки.
— Да я уже закончил. Осталось только всё высушить.
— В продолжение нашего позавчерашнего разговора. Помнишь, мы говорили о том, что будет «там»? Тебе не кажется, что «там» темно и совершенно пусто? Конечно, никто доподлинно не знает этого, но всё же какие-то ощущения могут быть? По-моему, там царит кромешная тьма и ничего нет. Тот же мрак, что и до рождения.
— А для меня наоборот. Для меня «там» — ужас как светло, здесь, у нас, куда как темнее. Там веет дыхание вечной жизни.
— Спасибо. — Такэо повеселел. — Как же ты меня порадовал!
— Да почему? Что с тобой?
— Этот мир очень уж мрачен. И мне приятно, что и ты его считаешь тёмным, как ночь.
— Что-то я тебя не понимаю.
— Ты говоришь, что свет — там. Значит, в наш кромешный мрак он проникает именно оттуда. Как же тут не радоваться!
— А, вот оно что… — Какиути не совсем понимал, почему Такэо так веселится.
— Помнишь, ты как-то сказал, что тебе приснился дьявол? И что с виду он — самый обычный человек, а ад — похож на наш мир? Помнишь?
— Конечно! Мне этот сон постоянно снится.
— То есть ты считаешь, что в нашем мире так же темно, как в аду?
— Ну, кто же это может знать точно? Сны и действительность вовсе не одно и то же. Но почему ты вдруг об этом заговорил? Какая, в сущности, разница, что будет «там»? Что об этом беспокоиться?
— Да я не беспокоюсь… Просто подумал, что разговор с тобой поднимет мне настроение.
— Послушай, Кусумото, давно хотел тебя спросить. Ты боишься смерти?
— Боюсь. Это естественное человеческое чувство. Против природы не пойдёшь.
— И всё же иногда, если «жизнь» содержательна, она способна пересилить смерть. Мне кажется, у тебя именно так.
— Ну, это ты хватил!
— Но разве ты не стремишься именно к такому образу жизни?
— Куда мне! Это ты у нас готовишься «нанести смерти встречный удар»!
— Ну не то чтобы готовлюсь, это звучит слишком торжественно, просто, когда тебя припрут к стенке, ничего другого не остаётся.
— Да, кстати, я забыл тебе сообщить: Карасава покончил с собой.
— Да? Я так и знал. У него ведь тоже не было другого выхода. Всех нас тут припёрли к стенке.
— Вот и меня тоже… Но знаешь, «встречный удар» — это ты очень хорошо придумал. Подстеречь момент, когда смерть приготовится к атаке, и сокрушить её. Так ведь?
— Да, что-то вроде.
— Дело в том, Какиути, что я… — Такэо решился — захлопнул Библию и сказал немного официальным тоном: — Завтра мой черёд отправляться в путь.
— Неужели правда?
— Я не вру. Пора прощаться. Мы так долго были соседями, спасибо тебе за всё.
— Да уж, просто не знаю, что и сказать… — Какиути с трудом перевёл дыхание и со слезами в голосе продолжил: — Значит, истекло твоё время. Тебя призвали. Но ты не бойся. Всё будет хорошо. Это всего лишь миг. Скоро и я последую за тобой.
— Тогда до встречи!
— Да, до встречи. Погоди-ка, я тебе подарю одно из своих последних стихотворений. Сейчас, только выберу.
Какиути отошёл от окна. Ветер шуршал по бетонной стене, заглушая городской шум и мешая разговаривать. Его монотонное шуршанье лишь подчёркивало царящую в камере тишину. Такэо вдруг пришло в голову, что, пока они переговаривались с Какиути, никаких других голосов не было слышно, словно некая гигантская сила создала специально для них тайное убежище, где можно было поговорить с глазу на глаз. А ветер этот — шёпот беспредельной Вселенной. Голос света, достигший самого её дна.
— Ничего хорошего не нашёл. Вот, сочинил специально для тебя. — И Какиути произнёс, стараясь попадать в такт с ветром.
Весенний вихрь,
Разгони эти серые тучи,
Пусть синее небо
Увидит тот, кто уходит,
Не дождавшись цветов.
— Спасибо за подарок, прекрасное стихотворение. Ну ладно, прощай!
И Такэо тихонько закрыл окно. Ручка поддалась сразу. Ему показалось, что тонкое стекло разом отъединило его от мира, от других людей, он остался наедине с самим собой. Нажал на кнопку, и тут же — словно там только этого и ждали — послышался звук поспешно приближающихся шагов. К двери камеры подошли трое в чёрном, во главе — начальник зоны Фудзии.
4
…Сморщенная после стирки кожа рук и въевшаяся глубоко в поры собственная греховность… Неприятно. Ну да ладно, бельё-то надо высушить. Никаких шнурков и тесёмок иметь не разрешалось, поэтому Какиути стал развешивать выстиранное на то, что было под рукой, а именно — три деревянные распялки для одежды, водопроводный кран, шкафчик и крючок для метёлки. Тут ему показалось, что выстиранных вещей получается шестнадцать, и он приостановился в раздумье: пожалуй, не надо было стирать носовые платки. Поскольку он взял за правило не заниматься стиркой по воскресеньям, то, естественно, к понедельнику скапливалось большее количество грязного белья, но четыре платка это уж слишком, получается — рубашки и штаны — четыре, две пары носков — ещё четыре, перчатки — две, футболки — две, да, итого шестнадцать, никуда не денешься. Сегодня шестнадцатое февраля. Именно поэтому и пришли за Кусумото. Как только он это понял, цифра шестнадцать превратилась в чёрный кулак дьявола, и в этом кулаке было зажато его, Какиути, сердце. С Асако он расстался тоже шестнадцатого, у него ещё со вчерашнего дня были неприятные предчувствия, и точно. Он родился в 16-м году эпохи Сёва (1941), сейчас ему двадцать восемь, дважды восемь — шестнадцать, наверняка за ним придут в этом году. Нанеся чёрному посланцу встречный удар, он перейдёт туда, в светлый мир. Но действительно ли он светлый? Он сомневался в этом точно так же, как Кусумото, и с тревожным любопытством рассматривал свои сморщенные от воды преступные руки. Надо перестать быть Фомой неверующим, иначе какой из него христианин, совсем никудышный. Ну может, не совсем, но почти. В вопросах веры он ощущал себя примерно как в плотницком деле: был уверен в своём профессиональном мастерстве, но знал, что настоящим мастерам он и в подмётки не годится. Снова начался дождь, тяжёлая пелена нависла над землёй, скорее всего, спортивные занятия сегодня отменят и придётся целый день торчать в тесной камере. Он не любит, когда идёт дождь, ему всегда вспоминается Асако. Плотники в дождливые дни не работают, и раньше он всегда проводил их с Асако… Вон из головы все эти мысли, давай-ка за работу, надо постараться установить новый рекорд по клейке конвертов. Он взял блюдечко, стал бамбуковой лопаточкой растирать клей и вдруг остро ощутил, как тепло в камере. Весна — подумал он, но никакого подходящего образа в его голове не возникло, одни лишь звуки, соединяющиеся в слово — в-е-с-н-а. Впрочем, какая там весна — сплошное надувательство, нынче дождь, вот и тепло, а как только прояснится, снова похолодает. Поэтому, пока тепло, надо постараться сделать как можно больше конвертов. Открылась дверь, старший надзиратель Таянаги внёс вазу с цветами — это тебе подарок. Он даже не успел спросить — от кого? — красные тюльпаны и белые хризантемы застили свет, камера наполнилась запахом цветов. Лепестков было ровно шестнадцать, но он отогнал от себя дурное предчувствие, с удовольствием вдыхая дурманящий аромат. Вазой для цветов служила пустая банка из-под растворимого кофе, увидев её, он сразу понял, что они от Кусумото. Цветы от воспитательной службы обычно приносили без вазы. Какиути отогнал рукой цифру 16, назойливо пытающуюся влезть на белую хризантему, вдохнул сладкий аромат цветочной пыльцы, и перед ним возник весенний пейзаж родного края. Пышно цветут персики, вишни, абрикосы, яблони, в лицо веет цветочным благоуханием ветерок, вдали — белые вершины Яцугатакэ… Засмотревшись на них, он отстаёт от своего брата Кэна, но это нисколько его не огорчает, скорее наоборот, ему хочется остаться одному. Они с Кэном часто ходили рыбачить на реку или на озеро, но почти всегда возвращались по отдельности: он нарочно отставал по дороге, долго сидел один где-нибудь на склоне холма, иногда даже забывал там пойманную рыбу. Кэн на пустыре резался с друзьями в сотки, а он сидел где-нибудь рядом, не принимая участия в игре. Ощущая под рукой приятно прохладную поверхность камня, следил за облаками, плывущими откуда-то из далёких заморских стран. Даже став подмастерьем — сначала столяра в Мацумото, потом плотника в Хоя, — он всегда держался особняком и не водил дружбы с другими учениками. Когда срок ученичества закончился и он обрёл самостоятельность, первое, что он сделал, — снял квартиру. Войдя в небольшую, совершенно пустую комнату и бросившись на пол, он испытал такую радость, какой никогда ещё не испытывал. Дождь между тем всё усиливался. Он ходит на спортплощадку вовсе не для того, чтобы заниматься спортом, — просто это единственная возможность погреться на солнышке. Раньше, в прежней жизни, ему казалось само собой разумеющимся, что над миром светит солнце, и, только оказавшись здесь, он осознал, что далеко не всякий имеет такую привилегию — посидеть на солнце. Сейчас он отдал бы всё что угодно — письма, которые мог бы получить, интересные книги, которые мог бы прочесть, деньги, — только бы кончился дождь и его вывели на спортплощадку. Какиути поставил банку с тюльпанами и хризантемами на шкафчик, взял кисточку для клея и принялся за работу: быстро раскладывал на столе одну за другой бумажные заготовки и наносил клей на отмеченные места. Если спортивные занятия отменят, хорошо бы сделать две с половиной тысячи конвертов. Он не задумывался о том, что и в каком порядке делать, руки двигались автоматически, и стопка конвертов постепенно росла. Вот только бумага, которую он подготовил ещё позавчера, запылилась, приходилось сначала стряхивать пыль. Ему вдруг вспомнился песок с острова Лейте. Какой-то человек, который объехал все Филиппины, снимая документальный фильм, прочёл в газете его стихотворение и прислал ему пузырёк прекрасного, сверкающего белого песка с запиской: «Песок с острова, где погиб мой отец». Забыв обо всём на свете, он смотрел на этот песок и видел морской берег и прекрасные пейзажи далёких южных островов… Обеспокоенный тем, что он сидит не двигаясь, к нему заглянул надзиратель: «Что это с тобой, Какиути?» — «А что?» — «Да ты как-то слишком затих, я даже испугался. Что это ты делаешь?» — «Смотрю на песок с острова Лейте». Как только надзиратель ушёл, он высыпал песок в рот, запил водой, проглотил, и после того, как в желудке возник омываемый морскими волнами остров, стал думать об отце. Перед глазами возникла фигура, облачённая в военную форму, вот только на месте лица зияла пустота, и ему никак не удавалось вставить в эту пустоту известное по фотографиям лицо отца. Когда он рассказал об этом Кусумото, точно так же не знавшему своего отца, тот сказал: «Мы так тоскуем по своим отцам, скорее всего, именно потому, что никогда их не видели». Наверное, он прав. Ему никогда не понять, как это — когда у тебя есть отец. В Евангелии для него всегда самым непонятным было то место, где Иисус взывает к своему Отцу Небесному. Во-первых, почему Господь Бог является Отцом, во-вторых, какие чувства человек должен испытывать по отношению к своему отцу? И то, и другое так и осталось для него загадкой. Кусумото говорил, что при слове «отец» ему всегда представляется патер Шом, но рядом с Какиути никогда не было человека, равного патеру Шому. Что такое мать, ему понятно, но его мать, после того как всё это с ним случилось, беспрерывно ноет да плачет, и увидеть в ней Богоматерь слишком трудно. Даже письма её полны слезливых причитаний: ну почему ты не умер сразу же после того, как это сделал… Искупил бы таким образом свою вину, глядишь, люди тебя простили бы, уж лучше умереть, чем выставлять себе на позорище и называться так ужасно — приговорённый к смертной казни… Возможно, она исподволь подталкивает его к тому, чтобы он умер в тюрьме. А однажды она написала: «Когда ты умрёшь, я стану жить так, словно тебя вообще никогда не было на свете, никакого погребения, никакой могилы, просто выброшу твои останки где-нибудь в горах». Мать приходила к нему на свидания только во время первого и второго слушания дела, да и тогда не разговаривала с ним, только рыдала, а потом писала длинные, нудные, в потёках от слёз письма — что ему надо было жениться, что Асако его погубила… Жалобы её неизменно сводились к одному — лучше бы он умер ещё до того, как ему вынесли смертный приговор, а раз так не вышло, то чем скорее он умрёт, тем лучше, хотя лучше всего было бы, конечно, если бы он вообще не встречался с этой преступницей Асако… То есть ей хотелось, чтобы ничего не случалось или — на крайний случай — чтобы её сын не имел никакого отношения к приговорённым к смертной казни и вообще преступникам. Дождь. В тот день, 16 июня, тоже шёл дождь, настоящий ливень. Я жестоко, невыразимо страдал и желал только одного — чтобы эти страдания кончились. Сейчас-то я понимаю, что, наверное, можно было найти другой выход, но тогда я его не видел. Я любил Асако и не хотел её убивать, поэтому взорвал поезд, в результате погибли ни в чём не повинные люди, а я стал убийцей и приговорённым к смертной казни. То есть первопричиной была моя любовь к Асако, не влюбиться же в Асако я не мог, этого-то мать и не понимает. Она привычно повторяет — против судьбы не пойдёшь, под несчастливой звездой родился, но совершенно не учитывает того обстоятельства, что полюбил-то Асако — я, совершил преступление и стал приговорённым к смерти — тоже я, значит, я сам выбрал свой путь в жизни, и какая-то там абстрактная судьба не имеет к этому никакого отношения. «Мама», — невольно произнёс Какиути, тут из клетки донёсся шум, и он отложил работу. Что это с птичкой? Почему она больше не сидит на яйцах, а беспокойно мечется по клетке? Больше двух недель она прилежно высиживала свои семь яичек. Неужели она наконец поняла, что из них никогда ничего не вылупится, потому что они не оплодотворены? Или просто устала? А может, разнервничалась из-за резких скачков погоды? Ой, глядите-ка, она выбросила одно из яичек, и оно разбилось! Ну что за жестокая мамаша, детоубийца! Или она нечаянно? Какиути посадил птичку на ладонь, извлёк из клетки, потом вытащил яички, выдвинул дно и соскрёб с него остатки корма и помёт. Рисовка подлетела к окну, потом опустилась на циновку и стала клевать клей. Почему же она бросила свои тёплые яйца? Обычно, если зимой рисовке подкладывать в гнёздышко снесённые ею яички, она сразу же начинает их высиживать. Правда, первое яичко она бросила через неделю, но это была лишь временная передышка, потом она снесла ещё три, а спустя три дня ещё четыре, потом четыре дня передохнула и стала нести яйца одно за другим и тут же на них садилась, то есть она целыми днями занималась своими яйцами, даже щебетать у неё времени не было, не то что летом. Пока у неё в гнёздышке есть яйца, она, как положено матери, согревает их своим телом, если яйцо одно, согреть его можно за два часа, если, скажем, пять или шесть, то это, конечно, труднее, но и тогда она отдаёт им всё тепло своего маленького тела, старается прикрыть крылышками, сама дрожа от холода. Сколько раз Какиути хотелось ей сказать — да брось ты, всё равно без толку. У него уже были две птички, но обе умерли: первая оказалась какой-то вялой и начинала двигаться, только если постучать её по головке, а вторая — слишком нервной, всё время рвалась на волю. Эта, третья, летом целыми днями щебетала и летала туда-сюда, а зимой занялась высиживанием яиц и почти перестала двигаться. Все птички разные, точно так же, как и заключённые. Кстати, интересно, как там птичка Оты? У неё, бедняги, запор, он говорит, живот сильно раздулся, это плохой признак, моя последняя птичка умерла как раз от этого. Он и свихнулся-то, наверное, из-за неё, увидел, что ей совсем худо, и сообразил, что ему тоже недолго осталось. Он ведь чего только не делал, чтобы избежать смертной казни: пытался переложить вину на дядю, Рёсаку, набивался на приём то к начальнику тюрьмы, то к начальнику канцелярии, то к главврачу, пытался возбудить новый иск, — то есть бился изо всех сил, но в конце концов его всё-таки припёрли к стенке… Тут забилась птичка, и, переведя взгляд на блюдце с клеем, Какиути увидел, что она как-то странно хромает. Лапка попала в щель дощечки, которая служила ему подставкой для работы, и передний коготок переломился пополам. Он смазал лапку зубной пастой, чтобы остановить кровь, замотал обрывком бинта и вернул птичку в клетку, но она, тяжело дыша, тут же ловко содрала клювом повязку и вся перепачкалась кровью. Должно быть, ей очень больно, ведь это всё равно как человеку палец сломать. Он ещё раз поплотнее замотал лапку бинтом, но она снова содрала его. «Дура», — выругался Какиути, и пожалел, что выпустил её из клетки. Он как-то вдруг разом обмяк, бессмысленно переводил взгляд с капелек крови, падающих из раненого коготка, на капли воды, стекающие с выстиранных носков, слушал шум дождя, завывания ветра и думал — какой же мрачный сегодня день. Опять начались казни. Номер 340, Итимацу Сунада, номер 610, Такэо Кусумото, кто следующий? Если цифра 16 и несчастье с птицей — предупреждение, то, скорее всего, следующим будет номер 230, Нобору Какиути. Он вытянул руки и стал разглядывать их. Когда-то это были руки плотника — грубые, потрескавшиеся, с поломанными ногтями, теперь это руки преступника — нежные и белые. Да, грязь греха, преступления — белая. Может, сочинить об этом стихотворение? Но ничего хорошего в голову не приходило, мысли застревали в мозгу, не желая превращаться в слова. Он, как всегда в таких случаях, решил немного поколдовать — извлёк карточки с поэтическими комментариями к двадцати шести стихотворениям Сёкусинайсинно из «Синкокинсю»[25] и стал перебирать. Обычно, пока он их читал, в его голове сами собой складывались собственные строки, но на сей раз не помогло и это: слова сопротивлялись, застревали и отказывались вылезать наружу. Был у него и другой способ — он доставал пачку открыток и начинал их разглядывать. У него было больше шестидесяти открыток, присланных доброжелателями, в основном виды прибрежных районов Японии, начиная с самого северного полуострова Сирэтоко и кончая южным островом Миякодзима. Перебирая их, он вспоминал, как когда-то на машине колесил по всей Японии, и это его вдохновляло, но на этот раз, когда он дошёл до мыса Коганэ на западном побережье острова Идзу, в голове вдруг всплыла фраза из материнского письма — уж лучше бы ты умер, — острая боль подступила к сердцу, и он отложил открытки. Снова взялся за кисточку, но работа не спорилась, и он решил походить. У него была привычка кружить по камере, вдавливая правое плечо в стену, минут через пять у него начинала кружиться голова, но он и тогда не останавливался, наоборот, двигался всё быстрее и быстрее, скручивая жгутом страдания, которыми был насыщен воздух камеры, давай-давай, — подбадривал он себя, — кружись, закручивай, выкручивай, как мокрое полотенце… Тут, словно желая его поддержать, номер 70 — Кэн Катакири — принялся читать сутру. «Славен обе-ет Будды Амии-и-ды… Не зрящи-и-е истину-у, в горды-ы-не и зле-е, а-а-ще с радо-о-стью восприме-ешь, лю-бые превозмо-о-о-жешь бе-е-ды, бе-е-ды из бе-е-д мину-у-ют те-е-бя…»