Генри Миллер - Сексус
– Ошибаетесь, – сказал Кронский. – Мы вовсе не о вас говорили.
– Врет он, – вмешался я. – Мы говорили именно о тебе. Вернее, начали говорить. Прошу тебя: расскажи ему о своей семье, то, что мне рассказывала.
Мара помрачнела.
– С чего это вы говорили о моей семье? – сказала она с плохо скрытым раздражением. – Вот уж совсем неинтересный предмет – моя семья.
– Не верю. – Тон у Кронского был самый решительный. – Вы что-то скрываете от нас…
Они обменялись взглядами, и это поразило меня. Она словно подсказывала ему быть поосторожнее. Они общались как подпольщики, и способ их общения меня исключал. Передо мной возникла фигура той женщины на заднем дворе, их соседки, как пыталась ввинтить мне Мара. А если это ее приемная мать? Я попробовал припомнить, что говорила она о своей матери, но сразу же заблудился в сложном лабиринте, который она нагородила вокруг этой явно болезненной темы.
– И что же ты хочешь знать о моей семье? – повернулась она ко мне.
– Не хочу спрашивать ни о чем для тебя неудобном, – сказал я. – Но расскажи, если это не секрет, о твоей мачехе.
– А откуда родом ваша мачеха? – спросил Кронский.
– Из Вены.
– А вы тоже родились в Вене?
– Нет, я родилась в Румынии, в маленькой деревушке в горах. Во мне. может быть, есть цыганская кровь.
– Вы думаете, ваша мать была цыганка?
– Да, говорят, что так. Говорят, отцу пришлось сбежать от нее и жениться на моей мачехе. Потому, я думаю, она так ненавидит меня. Я – паршивая овца в семейном стаде.
– А отца вы, кажется, любите?
– Обожаю. Мы с ним очень похожи. А всем остальным я чужая, у меня с ними ничего общего.
– Но вы помогаете всей семье? – спросил Кронский.
– Кто вам это сказал? Ох, вы меня все-таки обсуждали, когда…
– Нет, Мара, никто мне ничего не говорил. Это можно узнать по вашему лицу. Вы многим жертвуете ради них и потому несчастны.
– Не стану отрицать, – сказала она. – Я делаю все это ради отца. Он болен и больше не может работать.
– А что же ваши братья?
– Ничего. Просто лодыри… Я их избаловала. Понимаете, в шестнадцать лет я убежала из дома. Целый год меня не было с ними, а когда вернулась, увидела, что в доме полная нищета. Они совершенно беспомощны. Одна я на что-то способна.
– И вы их всех содержите?
– Пытаюсь, – сказала она. – Это так тяжело, что иногда хочется все бросить. Но не могу. Они просто умрут с голоду, если я их брошу.
– Ерунда! – взревел Кронский. – Именно так и надо поступить!
– Нет, не могу. Пока жив отец, я на все пойду, проституткой стану, только б ему не было плохо.
– Уж это они вам точно позволят, еще бы! – сказал Кронский. – Послушайте, Мара, ведь вы сами себя ставите в ложное положение. Вы же не можете за всех отвечать. Пусть сами о себе позаботятся. Заберите с собой отца, мы вам поможем присматривать за ним. Он ведь не знает, как вам приходится зарабатывать? Вы ведь ему не рассказывали о дансинге?
– Нет, ему – нет. Он думает, что я служу в театре. Но мать знает.
– Это ее беспокоит?
– Беспокоит? — Мара горько усмехнулась. – С тех пор как мы живем вместе, ей всегда было плевать на то, чем я занимаюсь. Она говорит, что я пропащая. Шлюхой меня называет. Я, мол, вся в свою мать.
Я вмешался в разговор.
– Мара, – сказал я. – Я не думаю, что все так уж плохо. Кронский прав: тебе надо освободиться от них. Почему бы не поступить так, как он предлагает, бросить их всех и взять отца к себе?
– Я бы так и сделала, – сказала Мара. – Но только отец никогда мать не оставит. Она его крепко держит, он с ней совсем как ребенок.
– А если он узнает, чем ты занимаешься?
– Он никогда не узнает. Я никому не позволю рассказать ему об этом. Мать однажды заикнулась, так я предупредила, что убью ее, если она вздумает ему рассказать. – Мара опять горько усмехнулась. – И знаешь, что произошло потом? Она стала говорить, что я отравить ее хотела…
В эту минуту Кронский предложил продолжить разговор на квартире у его приятеля в Аптауне. Приятель в отъезде, и мы можем оставаться там хоть всю ночь. В метро поведение Кронского изменилось: снова появились взгляды исподлобья, ехидные шуточки, мефистофелевская язвительность, – словом, он стал таким же бледноликим гадом, каким был всегда. Это означало, что, считая себя неотразимым, он имеет право строить глазки каждой смазливой бабенке. На лбу у него выступила испарина, воротничок взмок. Он прыгал с темы на тему, речь его стала лихорадочной, бессвязной. Таким диким способом он пытался создать атмосферу происходящей с ним драмы; он бестолково размахивал руками, словно попавший в перекрестье двух прожекторов, обезумевший от света нетопырь.
К моему ужасу, Маре пришелся, казалось, по вкусу этот спектакль.
– Он совершенно сумасшедший, твой приятель, – шепнула она мне, – но он мне нравится.
Замечание достигло ушей Кронского. Он трагически усмехнулся и вспотел еще сильнее. Чем больше он усмехался, чем больше паясничал и кривлялся, тем печальнее было на него смотреть. А ему и в голову не приходило, что он может выглядеть ужасно. Это же он, Кронский, сильный, полный жизни, пышущий здоровьем, общительный, беспечный, безрассудный, беззаботный малый, способный справиться с любыми возникающими у кого бы то ни было проблемами! Кронский мог говорить часами подряд, что часами – днями, если у кого-то хватит мужества и терпения слушать его. Он просыпался уже готовым к разговору, тотчас же ввязывался в спор по любому поводу, и всегда о судьбах мира: о его биохимической структуре, астрофизической природе, политико-экономических формах. С миром дела обстояли плохо, Кронский это знал, потому что накопил кучу фактов о дефиците нефти, о боеспособности армии Советов или о состоянии наших арсеналов и фортификаций.
Как о вещи совершенно бесспорной он говорил, что солдаты Красной Армии не могут воевать этой зимой, потому что у них столько-то шинелей, такое-то количество сапог и всего прочего. Он говорил об углеводах, жирах, сахаре и т. д. и т. п. Он рассуждал о мировых ресурсах так, как подобает рассуждать мировому лидеру. В международном праве он разбирался лучше самых признанных авторитетов. Не было ни одной вещи под солнцем, о которой он не имел бы полной и исчерпывающей информации. Пока еще он всего лишь врач-интерн в городской больнице, но через несколько лет он станет великим хирургом, или психиатром, или еще кем-нибудь великим – он еще не сделал окончательного выбора. «А почему ты не хочешь стать президентом Соединенных Штатов?» – спрашивали его друзья. «А потому что я не полоумный, – отвечал он с кислой гримасой. – Думаете, если захочу, я не смогу стать президентом? Вы же не считаете, что президентам требуются мозги? Нет, мне нужно настоящее дело! Я хочу помогать людям, а не дурачить их. Если б я взялся за эту страну, я бы вычистил весь дом снизу доверху и начал бы с того, что кастрировал таких, как вы».