Робер Андре - Дитя-зеркало
Мои злобные выходки. Смерть
Итак, я вернулся в свой тесный мирок и могу теперь приступить к неприятным воспоминаниям, которые связаны с ним, что поможет немного прояснить мой характер, про который я начал было уже забывать, увлекшись описанием окружающей меня обстановки. Вы уже знаете, как завораживала меня история Бедокура; этот негодный мальчишка за свои безобразные выходки был наказан полным повиновением ему всех вещей, и это проклятие сняла с него мать, которая пожертвовала ради недостойного сына своим рассудком и красотой. Мне тоже очень хотелось стать недостойным, только я не знал, как за это приняться; впрочем, решение было найдено довольно быстро: быть плохим — значит на ласку и доброту отвечать самой черной неблагодарностью; но мама была далеко, и поэтому мне следовало привести в отчаянье ту, которая нежнее всего любила меня и чей преклонный возраст делал ее особенно уязвимой. Вы понимаете, о ком идет речь. Мысль об этом пришла мне в голову внезапно, подобно холодному озарению: решение было принято. Завтрашний день должен был стать днем моей скверности; я заранее наметил целую серию злобных выходок, продумал, каким пыткам подвергну свою жертву. Словно одержимый дьяволом, я ломал себе голову, стараясь изобрести что-то такое, что повергло бы бедную старуху в полное отчаянье; и она никак не могла взять в толк, что вдруг стало с ее счастьем, и лишь в растерянности твердила, ошеломленная моей наглостью:
— Да что это нашло на тебя? Может, нечистый в тебя вселился? Вот несчастье-то!
Мои бабушки, родом из провинции, издавна зараженной безбожием, особой религиозностью не отличались, но ссылка на нечистого была весьма кстати. Я открыл для себя наслаждение злом, которое причинял, и отдавался ему неистово и со страстью. Я показывал прабабушке язык, демонстрировал ей свой зад, выкладывал весь свой — правда, еще довольно ограниченный — запас грубых слов, прятал от нее очки и любимый нож, сыпал ей соль в кофе с молоком, натирал на кухне пол мылом, чтобы она упала, — словом, я оказался вполне достоин Бедокура и с каждым часом все больше впадал в какое-то странное буйство. Мне все казалось, что я еще недостаточно далеко зашел в своих мерзостях, и тогда я стал ее бить.
Могут сказать, что я был еще слишком мал, чтобы причинить ей настоящую боль. Но ведь дело не в этом! Важно само намеренье, к тому же следует иметь в виду, что у Ма Люсиль вступало в поясницу, как она говорила. Если молотить кулаками в это место, боль будет мучительная, и именно так я и делал, намеренно, с холодным расчетом. Но в то же время в каком-то пароксизме, испытывая странное торжество. И когда мученица, о радость, начинала в отчаянье плакать — да, да, мне удавалось довести ее до слез, — меня жег стыд (но бить своих родных — разве это не самое совершенное зло, даже в сказках не сыщешь подобной жестокости!), меня охватывало отвращение к самому себе, и все кончалось нервным припадком, очень похожим на те приступы удушья, когда мама вдувала мне в рот воздух из собственных легких. Я катался по полу в судорогах, а Люсиль вытирала слезы и сокрушенно причитала, что я не иначе как заболел какой-то таинственной хворью, это, может быть, даже падучая, иначе я не стал бы вытворять такие ужасные фокусы. Она протягивала мне палку, я хватался за нее и корчился еще сильнее, но остерегался заходить слишком далеко, боясь, что это уменьшит мои заслуги. Я чувствовал, что мне уже больше не хочется подражать негодяю из сказки, он вдруг утрачивал всю свою привлекательность, но как объяснить своей жертве, что мне бывает необходимо хоть ненадолго делаться недостойным? Да и было ли это так необходимо? Я и в этом уже сомневался. В моих аргументах был какой-то просчет, чего-то в них не хватало, по я никак не мог уловить, чего именно… Через несколько минут я прекращал свои лягушачьи кривляний и неподвижно застывал, безмерно усталый, с ввалившимися глазами и горьким вкусом во рту. Люсиль, этот кладезь евангельского всепрощения, спешила тогда ко мне, предлагая поставить на лоб уксусный компресс или принести флакон с нюхательной солью. Но я предпочитал какое-нибудь лакомство.
Когда возвращалась Клара — для своих подвигов я всогда выбирал часы, когда ее пе было дома, — я снова был самым послушным, самым кротким па свете ребенком, и, глядя на меня, невозможно было поверить взволнованным рассказам о моих безумных поступках. Я чувствовал, что бабушка была склонна даже думать, что Люсиль заговаривается. Подобное недоверие порой вызывало между ними новые ссоры, и мои недавние угрызения совести быстро улетучивались. Ма Люсиль начинала жаловаться, что В родной семье с ней совсем перестали считаться, что она для них хуже самого паршивого кролика, что они со временем увидят, до чего может довести подобная беззаботность, хватятся, да будет поздно, меня постигнет горькая участь одного из со родственников в Гризи, у пего тоже были такие жо точно припадки, и, поскольку его не лечили, он впал в полнейшее слабоумие. Но предостережения Ма Люсиль пропадали втуне, и я преспокойно мог в полнейшей безопасности и дальше вытворять свои сатанинские штучки.
Возможно, прабабушка сама подала мне для этого повод, потому что как раз в это время я обнаружил впервые, что взрослые лгут. Собственным двуличием я даже гордился, но, когда столкнулся с двуличием взрослых, был от души возмущен. Паршивый кролик был провозвестником, и речь сейчас пойдет о домашних животных, с которыми связано два пережитых мной горя, хотя и неравных по силе; сперва я расскажу про котенка, ибо эта история мне показала, что прабабушка, до сих пор воплощенная честность и доброта, полна самого черного вероломства.
Он тоже был черным, этот славный котенок, плод уличных кошачьих романов, совсем черным, только на лапках были белые чулочки, и отличался характером ласковым и игривым. Я полюбил его так же страстно, как свою обезьянку, но, увы, ему суждена была недолгая жизнь и ужасный конец. По странному совпадению котенок оказался подвержен тем самым припадкам падучей, которые я так успешно изображал, когда исполнял роль недостойного ребенка. Можете представить себе мой испуг, когда во время какой-то мирной игры шерсть у котенка вдруг встала дыбом, он жалобно взвыл дурным голосом, стал метаться, закружился на месте, упал и забился в конвульсиях, а изо рта у него пошла пена! Потом припадок прошел, котенок опять играл как ни в чем но бывало, и я уже думал, что он выздоровел, по через несколько дней случился новый припадок, они повторялись все чаще, и Люсиль поставила роковой диагноз. Должно быть, у него в самом деле была эпилепсия, но у кошек эта болезнь иногда вызывается болезнью ушей, болями в полукружных каналах, и в таких случаях она излечима. К несчастью, мои бабушки придерживались строгих крестьянских обычаев разумной экономии, они считали, что ветеринара можно звать только к тем животным, которые приносят пользу в хозяйстве. Можно лечить лошадь или корову, но, уж конечно, не кошку! Передо мной были глухая стена непонимания. Сократить срок страданий, «уж лучше сразу свернуть животине шею, чем смотреть, как она, бедная, мается», — дальше этого их суровое милосердие не шло.
Мне все же казалось, что своими мольбами и плачем я смягчил их сердце, но однажды, вернувшись после прогулки с Кларой домой, я не обнаружил котенка. Лицо Лю-силь светилось простодушием.
— Вот ведь несчастье! Удрал!
Котенок, по ее словам, совершив удивительный прыжок, перескочил через ограду, отделявшую нас от садов и конюшен.
— Никогда бы сама не поверила, что он умеет так прыгать!
Я был подавлен, во мне шевельнулось страшное подозрение, я не верил в этот сверхъестественный прыжок и тотчас пустился на розыски, которые подтвердили бы мои догадки. Роясь в мусорных ящиках, я в одном из них обнаружил наспех прикрытое газетами тельце моего несчастного товарища по играм — глаза у котенка были закрыты, язык вывалился наружу, на шее болтался обрывок веревки. Мой гнев был ужасен, но Люсиль решительно отвергала мои обвинения:
— Богом тебе клянусь, я пальцем к нему не притронулась. Это, наверное, каменщики.
В некотором роде она говорила правду, но за этим скрывалось еще худшее. В доме в ту пору штукатурили наружные стены, во дворе были возведены леса, там постоянно толклись сомнительного вида рабочие и часто просили разрешения разогреть у нас на плите свои котелки. Люсиль, женщина общительная, свела знакомство с толстым каменщиком, который оказался ее земляком, родом из соседней деревни, и они вели долгие беседы, вспоминая прежнее житье-бытье и перебирая общих знакомых. Я любил подслушивать их разговоры, благо был мал ростом и не доставал макушкой до подоконника; тут-то мне и открылась горькая истина.
— Я все сделал, как вы велели, — с удовольствием сообщил толстяк. — В два счета управился. Приласкал его, приладил веревку — и готово!