Тони Мориссон - Любовь
– Как рабство, вот как я это расцениваю.
– Да ну, Кристина, – поморщилась Гвендолин. – Все-таки вы не в доме престарелых и не на вэлфере…
– На вэлфере? Вэлфер! – Кристина первый раз прошептала это слово, второй раз почти выплюнула его. – Слушайте. Если она умрет, дом кто получит?
– Тот, на кого она укажет.
– Например, ее брат, или племянник, или двоюродная сестра… или вообще больница, так?
– Кто угодно.
– Не обязательно я, правильно?
– Только если она вам завещает.
– Значит, убивать ее смысла нет?
– Кристина. Шуточки у вас…
– Нет, вы послушайте. Она только что наняла кое-кого. Девку. Молодую. Она теперь во мне больше не нуждается.
– Гм. – Гвендолин задумалась. – Как вы считаете, может, она пойдет на то, чтобы заключить что-то вроде лизингового соглашения? Чтобы вам пожизненно гарантировалось жилье и какая-то рента, что ли, в обмен на… ну, на ваши услуги?
Откинув голову назад, Кристина принялась изучать потолок, словно в поисках нового языка, потому что на старом ее совершенно не понимают. Что бы такое сказать этой адвокатствующей бабе, чтобы не очень ее обидеть? Все-таки эта мисс Ист в какой-то мере своя, происходит из бухты Дальней, она внучка той женщины с консервного завода, которую прямо в цехе разбил инсульт. Кристина медленно постучала средним пальцем по крышке конторского стола, чтобы подчеркнуть значение слов, которые собиралась произнести.
– Я – последний и единственный кровный родственник Уильяма Коузи. Я бесплатно двадцать лет заботилась о его вдове и о доме. Я готовила, убирала, я стирала ее нижнее белье и простыни, ходила по магазинам…
– Я понимаю.
– Нет, вы не понимаете! Не понимаете! Она хочет от меня отделаться.
– Постойте-ка.
– Да! Как вы не понимаете? В этом вся ее жизнь! Отделываться от меня, всячески избавляться. Вечно я крайняя, чуть что – меня гонят взашей: пошла вон, убирайся!
– Кристина, я вас умоляю.
– Это мой дом. В этом доме праздновали мое шестнадцатилетие. Когда я жила в другом месте, училась в школе, это был мой официальный адрес. Мое место здесь, и никто, ни с какими задрызганными меню в руках не будет меня отсюда выкидывать!
– Но вы много лет отсутствовали, этой собственностью совершенно не занимались…
– Да и пошла ты на х…! Если не понимаешь разницы между собственностью и родным домом, тебе надо морду набить, дура, идиотка, помоечница с рыбзавода! Ты уволена!
Жила-была маленькая девочка с белыми бантами в каждой из четырех косичек. Под самой крышей большого отеля у нее была своя комната. Где по стенам обои с незабудками. Иногда она оставляла у себя ночевать новенькую подружку, и они смеялись, хохотали под одеялом, пока не нападала икота.
Потом однажды пришла мать маленькой девочки и сказала, что она должна из этой комнаты переехать и спать теперь в комнате поменьше и на другом этаже. На вопрос: почему? – мать сказала, что это нужно, чтобы оградить ее. Есть вещи, которых она не должна видеть, слышать и не должна ничего о них знать.
Девочка взяла и сбежала. Час за часом шла по дороге, пахнущей апельсинами, пока мужчина в большой круглой шляпе и со значком не нашел ее и не привел домой. Там она стала скандалить, требовать назад свою спальню. Мать уступила, но стала запирать ее на замок, чтобы по ночам она из комнаты не выходила. Вскоре девочку отослали прочь, чтобы она была подальше от тех вещей, которые не должна видеть, слышать и о которых не следует знать.
Кроме мужчины в круглой шляпе и со значком, никто не видел, как она плачет. Вообще никто и никогда. Даже теперь ее «все те же» глаза были сухи. Но они теперь впервые видели тот опасный, тот коварный мир, который знала ее мать. Мать она возненавидела за то, что та выгнала ее из любимой спальни, а когда шериф Бадди привел ее домой, влепила ей такую затрещину, что у Кристины подбородок ударился о плечо. Из-за этой затрещины она потом два дня пряталась под кроватью у Л., и тогда ее отослали в Мэйпл-Вэлли учиться в школе, где она томилась долгие годы, причем такой матери, как Мэй, там приходилось стыдиться. Негров с вызывающим поведением учителя из Мэйпл-Вэлли, конечно, опасались, но от Мэй с ее невразумительными статейками в «Атланта дэйли уорлд» приходили просто в оторопь, особенно когда она рассуждала о «благородстве» белых и о недопустимости рейсов свободы [32]. Кристину даже радовало, что их отношения сводились к письмам, которые можно спрятать или уничтожить. Тринадцатилетняя девочка, озабоченная главным образом тем, чтобы нравиться подружкам по школе, в этих письмах ничего интересного для себя не находила, кроме разве что никчемных сплетен про знаменитых постояльцев, а с годами и вовсе перестала понимать, о чем речь. Теперь Кристине смешно ее тогдашнее невежество, но в те дни у нее порой возникало ощущение, будто мать присылает ей какие-то шифровки: КОРР в Чикаго организует посиделки (знать бы еще, кто такой этот Корр!); Муссолини ушел (куда и откуда?); Детройт в огне [33]. С Гитлером тоже непонятка: то ли он убил Рузвельта, то ли Рузвельт его, да и какая разница, все равно же оба умерли в один месяц! По большей части, впрочем, письма посвящались деяниям Гиды. Интриги, плутни. Теперь-то она мать понимает. Мир, в котором жила Мэй, непрестанно распадался; ее место в нем не было безопасным. Бедная дочь полуголодного пастора, Мэй всю жизнь старалась опираться на таких цветных, которые раскачивают лодки только разве что в море. Началось с того, что ее свекор в тысяча девятьсот сорок втором году вторично женился, а потом покатилось, как снежный ком, – одно пошло налезать на другое и в войну и после нее, пока она, сражаясь непонятно с кем и с чем в доме и вне его, не превратилась в посмешище. По мнению Кристины, однако, если не в методах, то в инстинктивной подоплеке своих действий мать была права. В ее мир вторглись, всё там изгадили, втоптали в грязь. Без некоторой повышенной бдительности, без того, чтобы все время держать ухо востро, ты и не заметишь, как лишишься почвы под ногами и, оставшись ни при чем, с бьющимся сердцем, разламывающимися висками будешь мчать, нестись невесть куда по дороге, растерявшей весь свой цитрусовый парфюм.
Все решили, что ее мать спятила, расходились лишь в объяснении причин: смерть мужа, переутомление, отсутствие сексуальной разрядки, а может, вообще виноват Эс-эн-си-си? [34] Нет, все не так. Зрела в корень – вот в чем была ее проблема. К тысяча девятьсот семьдесят первому году, когда Кристина приехала домой на похороны деда, эта способность ее матери была отточена годами тренировок. И из неброской зоркости и цепкости глаза, которую непосвященные называли клептоманией, она вырастила в себе сверхзрение и огранила его, как алмаз. Окна спальни забила фанерой, выкрашенной в предупреждающе красный цвет. На пляже зажигала сторожевые костры. Когда шериф Босс Силк отказал ей в разрешении купить ружье, она его чуть не растерзала. Его папаша, старый Чиф Силк, ей наверняка разрешил бы, но сын по-другому смотрел на негров с ружьями, хотя, дойди до дела, что он, что она стрелять бы стали в одних и тех же людей. Теперь Кристина поняла, что обостренным своим видением Мэй прозревала ситуацию до глубин и охватывала с флангов панорамно. Права, права она была в семьдесят первом, когда презрительно посмеивалась над фальшиво-военной курткой Кристины, над ее беретиком a la Че Гевара, над черным балетным трико и мини-юбкой. Мэй была востра как тигриный зуб, фальшь видела за версту и признавала только настоящие вещи, о чем недвусмысленно говорило ее собственное облачение. Нуда, люди смеялись. Что с того? Армейская каска, в которой Мэй заимела привычку расхаживать, четко выражала позицию, это был лозунг – не в бровь, а в глаз. Даже на похороны, куда Л. уговорила ее прийти в черном платочке, и то под мышкой притащила каску, потому что, вопреки тогдашнему легкомыслию Кристины, Мэй справедливо полагала, что в оккупированной врагом зоне, где приходилось жить ей, а теперь приходится Кристине, в любую минуту могут понадобиться средства защиты. В такой зоне живешь – изволь быть всегда начеку. И вновь Кристина ощутила злую горечь при мысли о последних двух десятках лет холуйского топотанья вниз и вверх по лестнице, когда в руках поднос с блюдами, в которые вложено слишком много души, чтобы взять да и нарочно их испортить, а наверх поднимешься, пронырнешь сквозь несколько слоев противоречивой парфюмерии – и давай собирай грязное белье, драй ванну, выковыривай волосяные комья из стока, стараясь не вздрагивать от омерзения под масляно-зазывным взглядом с портрета над непомерной кроватью… Если это не ад, то его преддверие.
Дай Гиде волю, она еще черт-те когда бы от Мэй избавилась, упекла бы ее куда подальше, но ей мешала Л., чье мнение значило для нее даже больше, чем мнение мужа. Когда пресловутое меню было зачитано в качестве «завещания» и «жена малыша Билли» получила в собственность отель, Гида вскочила со стула, как шилом уколотая: