Валерий Залотуха - Свечка. Том 1
Все в нем определенно доказывало, что этого не может быть: ни ф. и. о, ни внешность, ни манера себя вести и говорить, – но именно эта определенность и настораживала. Звонарь о. Урван и ключарь о. Кукум, к примеру, рассказывали, что встречали в своей мирской жизни точно таких же – с русскими мордами и именами, без малейшей картавости речи, которые при ближайшем рассмотрении оказывались стопроцентными… Это убеждало, но явные доказательства все же отсутствовали.
– Эх, будь у нас здесь баня, сразу бы все и открылось! – воскликнул однажды о. Горазд во время одной такой заочно-дознавательной беседы.
И братия поддержала его, недобрым словом вспоминая тюремщиков, после которых и бани в монастыре не осталось. Когда же кто-то однажды сказал о. Мартирию, что хорошо бы, если бы была в обители банька, он решительно это отверг фирменным своим «никак», чем тоже вызвал подозрения, о. же Мартирий имел в виду то, что первые отцы-пустынники не мылись вовсе, а каких духовных высот достигали.
– Нам не до высот, не завшиветь бы, – недовольно посетовал тот, кто сказал о. Мартирию о баньке.
(Без водных процедур в обители обойтись не могли, но старались проводить помывку, по возможности, реже, делая это скрытно от посторонних глаз: летом – в протекающей под монастырской стеной речке Неверке, зимой – в келье в цинковом тазу.)
Как бы то ни было, вопрос о еврействе таинственного монаха оставался открытым.
Эх, знала бы братия, что когда-то в миру о. Мартирий являлся председателем Южноуральского отделения «Черной сотни», что его именем местные еврейские мамаши пугали своих непослушных еврейчат, но… боюсь и тогда не перестали бы его подозревать. Дело здесь, конечно, не в набившем оскомину еврейском вопросе и отношении к нему нашего героя, – слишком он для него малозначителен и мелок, дело в другом – связанная с данным вопросом история поможет нам пролить свет на монументальную, однако все еще смутную фигуру иеромонаха, сорвать завесу тщательно им скрываемой личной жизни.
Правда, для этого нам придется еще дальше назад откатиться, но, прежде чем это сделать, попытаемся ответить на вопрос, на самый главный вопрос в главе, которая называется «О. Мартирий и война»…
Так вот: убивал ли он на войне?
Честно скажу – не знаю!
В него стреляли, и он стрелял, но сам никогда не видел, чтобы после этого кто-то там падал.
В расстрелах и экзекуциях же участия не принимал, отчего имел немалые неприятности, впрочем, кое-что мы про это уже знаем.
Так что я лично думаю, хочу думать, уверен просто, что не убил наш герой в своей жизни никого, кроме, может быть, прихлопнутого на собственном лбу комара…
Между прочим, этот же самый вопрос задал о. Мартирию однажды, страшно волнуясь, о. Мардарий, и, нахмурив брови, недовольно мотнув головой, тот ответил.
– Воевать не значит убивать.
Вот так: «Воевать не значит убивать», тема закрыта, и довольно об этом, перейдем, наконец, к личной жизни нашего героя.
Глава восемнадцатая
Личная жизнь о. Мартирия
Будущий о. Мартирий рос быстро, а мужал еще быстрее – мужиком его впервые назвали еще в отроческом возрасте.
Отрок ростом в метр девяносто, забавы ради скручивающий гвозди «сотку» в свиные хвостики, Сережа рос существом мечтательным и нежным. Единственный ребенок в семье, он был целью и смыслом существования отца и матери – простых необразованных людей.
Жили трудно, питались скудно, а чтобы не протянуть в забое ноги от шахтерского «тормозка», состоявшего обычно из двух ломтей черного хлеба с толстым слоем маргусалина – полутехнического жира, выдаваемого в местном магазине за пищевой, как и все вокруг, Коромысловы держали в сараюшке поросенка, выкармливали его, чем могли, и резали неизменно под октябрьские праздники. Чтобы не слышать предсмертного поросячьего визга и не видеть, что будет потом, с раннего утра отрок-великан убегал из дома, взбирался на вершину старого погасшего террикона, которые называли породой, и, стараясь не думать о том, что происходит сейчас у их сарая, любовался окрестностями: работающими шахтами с сизыми дымящимися терриконами, голыми бугристыми огородами, облупленными бараками, в одном из которых жил он, серыми убогими сараями и еще более убогими дощатыми уборными – любовался, искренне считая, что нет на свете ничего красивее и лучше, чем эта его малая родина.
Но однажды отрок никуда не побежал, а подошел к отцу, протянул руку и потребовал: «Дай!»
Мать стояла рядом и, сразу всё поняв, прижала ладонь ко рту.
Отец растерянно улыбался.
Стоя прямо и твердо и глядя исподлобья, будущий о. Мартирий повторил свое требование: «Дай!»
Рядом стоял крестный – дядя Петя.
Дядя Петя закалывал, или, как там говорили, резал свиней трофейным немецким штык-ножом с орлом и свастикой на рукоятке – для этого дела его многие в округе приглашали.
Они с отцом уже опалили хрюшку паяльной лампой до черноты, оскоблили ножами до теплой лакомой желтизны, отмыли принесенной матерью в ведрах горячей водой и теперь разделывали. Брюшина была взрезана, грудная клетка разрублена, и внутри ее стояла и тревожно парила густая темно-красная кровь.
В тех местах был такой варварский обычай – режешь свинью, выпей ее крови, считалось почему-то, что она прибавляет мужественности и силы, и хотя обычай этот мало кому нравился, все ему следовали.
Отец зачерпнул кровь кружкой, протянул сыну и почти равнодушно сказал:
– Ну, на…
Отрок взял ее, выпил в три больших глотка и стоял, гордо улыбаясь, с алой полоской над губой, где только-только начали пробиваться усы.
Мать заплакала, а отец засмеялся, хотя ему тоже хотелось заплакать, один дядя Петя одобрительно поддержал:
– Правильно! А то как бы ты мужиком стал? Никак!
Дядя Петя жил худо, а из жизни ушел – хуже некуда. Как мстительно сказала жена его Клавка: «Свинской смертью подох». Это было жестоко и несправедливо, но отчасти правдиво.
За свою жизнь дядя Петя заколол не один десяток, а может, и сотни хрюшек, и одна из них, своя, стала причиной его преждевременной смерти.
Во время запоя, которые случались с дядей Петей два-три раза в год, он сидел у себя дома с дружками, которые всегда на этот период к нему подгребали, и мирно беседовал на разные темы.
– А как это – выпить и не поговорить? – спрашивал сам себя дядя Петя и сам себе же отвечал. – Никак!
Запой – неприятность бесспорная и даже, можно сказать, беда, но для дяди Пети была и благом, потому что в это время он делал то, что хотел, а не то, что должен. В размышлениях о жизни дядя Петя так определял свою в ней роль: «В шахте я вол, на огороде – ишак, в семье – скот». Жена Клавка открыто его презирала и всячески помыкала, из-за чего была с ним на ножах. (Сережина мать жалела «братика», поддерживала и чем могла подсобляла.)