Николай Душка - Причина ночи
— А потом?
— А потом я!
— Зачем же разбивать себе сердца?
— Свои сердца.
— Не вижу смысла.
— Это и есть истинный сюрреализм. Это наша идея! Наш манифест! Наше знамя! Наше ничто! Сюрреалист — это я!
— А я? — спросил Элюар.
— Ладно, ты тоже.
— Может, хватит заказывать, тебя уже понесло.
— Согласен. Пойдём к Гале, признаваться в любви. И Элюар шёл. А потом он умер. И теперь Дали
пил кофе на веранде с Галой. Вдруг с ним случилась икота.
— Что с тобой? — спросила Гала. — Кофеём поперхнулся?
— Не — ие — и, — ответил Дали. — Снова кто-и-то в России меня вспоминает.
— Превозносят выше всех живых?
— Не — ие, — всуе.
— И поэтому ты не любишь русских?
— Ну да. А от рожденья русофил я!
— Мне ль не знать.
Но икота вдруг прошла.
— О, перешли к другим темам. Слава тебе, господи, — сказал он господу, глядя в небо, и для верности перекрестился.
Посетитель проходного двора притих, внимательно рассматривая каждую картину в отдельности. На самом деле он просто делал вид. А что ему оставалось, если в такой, с позволения сказать, живописи он ничего не смыслил. Он не понимал и в других искусствах, был не силён, но кто же признается себе в этом?
Знал ли входивший, подозревал ли? Нет. Догадывался ли, предвидел ли? Тоже нет. Он раскрывал свою душу, и она почти всегда оказывалась маленькой, шершавой, сморщенной, как бы бу, почти всегда похожей, очень похожей на другие души, как фуфайка, что висит среди других фуфаек на вешалке, для дежурных, если кому надо выйти в цех, возьми и надень.
Заходили, конечно, в комнату и люди с настоящей душой, крепкой, как сталь, сильной, как вулкан, и неустрашимой, как Полкан. Но редко.
Приме важно было услышать, что скажет новый человек о его картинах, по тем словам, что говорил вошедший, Прима определял способности человека и его будущее. Мы с Ноу тоже старались не отстать, угадывали прошлое, предсказывали будущее, выведав желания вошедшего, которые он, как правило, и не скрывал, и по этим желаниям (да и по словам тоже) уже пророчили на всю катушку. Но если мы числились как бы помощниками, подручными в деле предсказания, то Прима был главным товароведом, если считать души товаром. Он делал непогрешимые выводы и улыбался дьявольски, хотя главным для него было не это, нет. Он изучал вошедших в дом его.
Картины висели по трём стенам, было от чего впечатлиться, и скрыть волнение было трудно. Можно было и соврать о своём впечатлении. Но это-то уж мы выучились распознавать. Боялись, как бы Прима не поддался искушению и не поплыл по сладкому течению. А и не догадывались мы, что не мог он поплыть.
— Как у Дали, — уже неуверенно произнёс посетитель.
В это время мэтр икнул в последний раз. Он это понял, потому что ичок был жалким и слабым. Отлично.
— Нет — скорее, Поль Сезанн, — вмешался и я.
Прима очень не любил, когда его с кем-то сравнивали. Я как бы взял сторону вошедшего, который не сообразил уйти вовремя.
— Сюзан? — переспросил посетитель.
— Да, Сюзи, — поддержал меня и Прима неожиданно; он только что вернулся в дискуссионный зал, а до этого находился в спальне, возлежал прямо на кровати, прямо на общежитском одеяле, сверху. «Лежать на одеялах запрещается!» — висела надпись над кроватью.
Но вот Прима уже не лежит, не нарушает запрета общества, он вышел из спальни, прошёл мастерскую и попал в дискуссионный зал. Все эти помещения, холлы и комнаты отдыха были условными. Много лет спустя продвинутые люди театра использовали это изобретение для упрощения декораций на всех подмостках мира.
— А кто такой Поль Сюзи? — поинтересовался посторонний.
— Сюзи Кватро, — сказал Прима, — Полем уже никто не называет Сюзи.
— Сюзи Квадро?
— Да, квадратный Сюзи, он жрёт за троих, растолстел, как паук, и теперь его называют квадратный Зюзя, потому что он спился почти вконец.
— А как же он картины рисует, если спился?
— Да так и рисует, напьётся, как свинья, нос красный, он рисует те места на картине, которые нужно рисовать красным; когда нос у него лиловый, рисует лиловое — рисовальщик он хоть куда, Зюзя Бардо.
— А когда нужно лимонный, или жёлтый?
— Да его нос лучше радуги. Все цвета и оттенки можно найти.
— Так Квадро он или Бардо?
— И так, и так зовут. Кто зовёт Квадро, а кто — Бардо. Он очень хорошо бардовские песни поёт, чужие так даже лучше, чем свои, а как запоёт, так все плачут. Зюзя Бард — легенда, как он рисует, как поёт, а рыбу когда жарит, так всегда пережарит, и рыбой тянет по всему общежитию.
— Он тоже в общежитии живёт? — случайный посетитель уже хотел бы, может, и уйти.
— Да, в женском пристроился. Как ему удалось, неизвестно. И женщины, если называть их так по общежитию, потому что на самом деле они студентки — вот как надо устраиваться, вот что смог наш Зюзя, — потом кормят его целую неделю, чтоб только рыбу не жарил, но ест он много, иногда так не только за троих, а ещё и за четвёртого, среднего хавца, и когда девушкам это надоедает, кормить алкаша бесплатно, они все разом отказывают ему в святом — в еде, и запить ему не на что, потому что всё пропил, до нитки пропился, потом… — Посетитель уже стоит в дверях, но ему неудобно уйти, Прима обращается к нему лично, как-то неловко уходить… — потом рисует что-нибудь, а потом на заработанные деньги покупает этого самого минтая с головой и жарит его, жарит самозабвенно, неистово, жарит и жарит, да он не рисует так, как жарит. Великий художник, величайший из Зюзь. — Посетитель уже откланялся, догадался не помешать рассуждениям Примы и уйти. А, какой догадливый?! — Держи его! — кричит вдогонку Прима, — держи Пикассо! — кричит он…
Прима не любил Пикассо. Почему, не признавался. Но кричал «Пикассо», как будто кричал «Укусю».
Она зашла как-то неожиданно, в зелёных шортиках, улыбнулась всем, это мы так подумали, на самом деле она Приме улыбнулась, а за нею в комнату вошёл человек, о котором ходила дурная слава. Он жил в комнате на нашем этаже, и, может, ещё на каком этаже, ещё в какой комнате; хотя в общежитии на каждого приходилось всего лишь одно койко-место, у этого человека могло быть несколько койко-мест, в разных комнатах на разных этажах.
Прима в это время бродил по всему выставочному залу, так разгорячился. Но когда пришла Саша, он одним скачком подлетел к ней из противоположного угла: выказать радость. А как мы с Ноу обрадовались! За Сашей бежал человек, о котором ходила дурная слава, и за его спиной вьюжилась общежитская пыль.
Ноу махал руками, как петух крыльями, гонял воздух, почти хлопал в ладоши. «Ура, ура, она — девочка!»
Человек, о котором ходила слава, сел тихо, на картины не смотрел, он уже был у нас раза два, — и тогда не смотрел на живопись, — по каким-то неотложным делам, за чаем приходил или сахар просил, и вообще картины, надо же, почему-то его не тревожили, не влекли, не пробуждали воображение. Он как-то искоса всё посматривал на Сашу, и, кажется, ничего даже не попросил, а зашёл просто так. Прима был щедрым, и, если был чай, угощал чаем, был сахар — и сахаром тоже угощал, мы с Ноу не одобряли это расточительство нищего, а он, к тому же, если у нас был обед на всех, и обедом мог постороннего угостить. Да что там говорить, великий человек — он и в малом велик. Хотя мог бы и сдерживаться.
— У меня теперь своя комната, — сказал человек, о котором ходила дурная слава, без всякой гордости.
Он встал и ушёл. Что-то промигнуло в его глазах. Что? Я не умел читать лица, Ноу тоже не умел, а у Примы мы ничего не спросили: было не до того.
Саша села на кровать, и как-то сразу стало видно, что она нормальная, просто девушка, ноги её были светлыми, не мохнатыми, коленки как коленки, может, она и села так нарочно, чтоб видно было коленки. Страшненького у неё ничего не осталось, щёчки были чистыми, волосы лежали аккуратно, чуть выше плеч, цвета чайной розы, которая только что вынырнула из бутона, а не розана в петлице. Только глаза остались тёмными и поглощающими. Заглядывать в них было нельзя, но и Ноу, и я лишь к этому и стремились. Так и норовили посмотреть туда. И если б Саша захотела, мы превратились бы в соляные столбы. Но её взгляд скользил мимо, не останавливался ни на мне, ни на Ноу. Нам несказанно посчастливилось, но мы об этом не догадывались.
Нам повезло, что этот взгляд не поглотил нас, как удав загулявших цыплят. Быстро уж очень мы забыли и красоту Лизы — и картину, которая висела тут же на стене, без пылких почитателей — мы думали о Саше, о том, как она совершенна, а её зелёные шортики, может, это была юбка, и сабо, и кофточка с короткими рукавами — всё было сама прелесть, и если Лиза — где она сейчас, — Лиза и красота были одним целым, то Саша источала красоту, она изливала восхищение во все уголки комнаты, и в тот угол, где проводил самые счастливые дни свои Рафаэль Санти. Но он спрятался, нос не казал, и о нём не вспоминали. Казалось, что его и нет на белом свете.