Николай Душка - Причина ночи
15. Проверка
— Есть ли бог?
— Я студент физфака.
— Отвечайте прямо.
— Бога не было, нет, и не будет!
«Молодец, дал им жару, — подумал Бог. — Не зря одарил я его талантом».
Приму обследовала дюжина психиатров, переодетых в людей.
— Чы знаетэ вы ридну мову? — спросила женщина с кавказским акцентом.
— Звычайно, — ответил художник. Но в глазах проверяющих стояло застывшее: «Отвечайте прямо!» — Знаю, — уточнил Прима.
— Подайте картины, — приказал, очевидно, самый старший. Он был самым маленьким и самым некрасивым. Начальник, сомнений быть не могло.
Картины, конечно, были не настоящими, жалкие репродукции, сделанные с похмелья.
— Вам придётся дать правильную оценку.
— Правильно оценить?
— Дать правильную оценку, — уточняли комиссионеры, — этим работам.
— От этого зависит.
— И только от этого?
— Придётся вас лечить или нет.
— К тому же принудительно.
— От неправильного восприятия.
— Окружающей действительности.
— Что влечёт за собой.
— Социальную опасность.
«Danger», — подумал Прима.
— Поэтому отнеситесь к тексту как можно серьёзней.
— Без юмора.
— Без шуток и прибауток.
— Не юродствуйте.
— От ваших ответов зависит ваше будущее.
— И ваше настоящее.
— Учёба в университете.
— И всё такое прочее.
— И так далее, и тому подобное, — сказал своё любимое один из членов комиссии, он был невысокого ранга, невысокого полёта, да к тому же и не выспался ещё. Как устал он от этих освидетельствований. Прямо бархатные сталинские времена. Скорей бы на пенсию.
Для начала показали две картины, два пейзажа, оба хороши, неизвестных Приме художников, хороши в том смысле, что похожи на фотографии, цветные фотографии, сделанные рукой мастера, на самом деле мастерски сделанные рукой ремесленника. Думать надо было только так, всё, что ему покажут, должно быть похоже на фотографию, то, что хоть чуть-чуть не похоже, хоть как-то выбивается из этого ряда, очень плохо, потому что непонятно, значит, болезненно, и, значит, опасно. Прима вошёл в образ правильного человека, который не может и в мыслях быть социально неблизким, а тем более опасным. Опасным Прима никогда не был, ни до службы в армии, ни в самой армии, ни тем более сейчас, в университете.
— Мне нравятся обе картины, — признался художник прямо-таки бесхитростно.
Комиссии это пришлось по вкусу. Было видно, что им тоже неохота упекать ни за что, ни про что такого милого, обаятельного студента — да прямо к ним, в психушку. Комиссионеры сидели полурасслабившись, только начальник сверкал якобы сурово глазами, вроде проверка была серьёзной, а не понарошку. Если б не армейская закалка, век воли не видать бы.
Картины открывали почему-то парами. Как прикуп в преферансе. А Прима должен был отвечать, какая ему нравится, а какая — нет. После того, как он делал выбор, их отправляли в снос. У комиссии было много репродукций, в другое время можно было бы попросить посмотреть все, несмотря на исполнение. То, что они были низкого качества, роли не играло. До Лувра путь лежал неблизкий, и он был навеки перекрыт, точно так же, как и в другие точки планеты, те, кто мог, довольствовались дубинками, а кто не мог, тоже довольствовались дубинками. Ха-ха-ха.
Прима сдавал экзамен на нормального и чуть не забылся.
Открыли последнюю пару. Два туза в прикупе. На одной картине всё пространство заняли какие-то большие начальники. Они сидели за длинным столом, словно апостолы на тайной вечере, руки спрятали под крышку, может, чтоб не видно было дубинок, их лица были искусно выбелены, очищены от родинок и морщин, от прыщей и угрей, пятен и вмятин. А глаза пугали. Маленьким детям на ночь такую картину показывать было нельзя. Её лучше было бы сжечь, и пепел развеять подальше от жилищ.
На другой открытой картине появились люди Малевича. У них были в руках серпы и косы, и даже грабли, они стояли перед комиссией, перед Примой, перед самим господом Богом и жаждали лиц. Они покорились и готовы были на всё, дайте только лица, хоть какие-нибудь завалящие. Но. Им не обещали лиц, не давали надежду, и пустые овалы вопили в никуда, в неизвестность, вопили о несправедливости, тут, на земле, и там, где нет ничего. Прима дал трещину, в душе появилась слеза, ещё миг, и она выползет на глаза, всё пропало.
— Эти люди мне нравятся, — показал он на прикрашенный выводок.
Член комиссии невысокого ранга облегчённо вздохнул. Он болел за Приму. Было видно невооружённым взглядом, что больны комиссионеры, а не Прима.
— А эти не нравятся, — показал испытуемый на картины Малевича. — Они похожи на работы маленького ребёнка, который не успел дорисовать, — Прима уже поборол своё «я», перешагнул через него, — ротик, носик, оборотик. Его позвали гулять, наверно.
Казимир перевернулся в могиле. «Давно меня не тревожило чёртово племя, не беспокоили мои слабые кости».
Прима вышел из психушки, каким было небо, он не заметил, вокруг бежали, шныряли, передвигались люди и трамваи, и, может, было даже красиво, но… Покорять Харьков ему уже не хотелось.
Прима шёл домой, в общежитие. Что же надо, чтобы тебя признали люди? Придумывать такое, что никто ещё не придумал? Нет. Рисовать лучше всех, лучше всех живых? Нет. Так что же? Надо нравиться, и знать, кому нравиться. Я и раньше догадывался об этом. Но не класть же жизнь на то, чтоб нравиться?! А если так, то грош ему цена, признанию. Одно важно, душа. И её надо сохранить. «Сохраним армию», — подумал когда-то другой великий, а потом уже сказал вслух.
Я встретил Приму на пороге общежития, он шёл с пустыми руками, даже без хлеба. С виду он был спокойным, как в любое другое время, частично погружённым в себя, думал о новой картине, жил выдуманным. Мы открыли дверь в комнату и удивились. Ноу, он же Ноо, он же Шахимат сидел на своей кровати рядом с новой подружкой. Они ворковали. Рядом — вот что нас удивило. И ворковали — небывальщина, да и только. Такого с нашим товарищем и другом ещё не случалось. Обычно ворковал он один, а подружка сидела надутая, как сова, а тут на тебе.
— Я Прима, — представился Прима как-то официально.
— Нуо, — отрекомендовался и я для порядку.
— Ноа — Ноа. Манао — Тупапау, — добавил Прима.
— Валентина Ивановна, — сказала девушка. Прима не сдержался и расплылся в улыбке. Мне
тоже стало весело.
— Валя, это свои, — сказал Шахимат.
— А как же Саша? — строго спросил Прима.
— Саша на тебя глаз положила, — дерзко ответил он, — а мы вот с Валей подружились.
— Ура, ура, — поддержал скороспелую дружбу Прима.
Шахимат был рад, что мы всё поняли, он снова забыл нас и заворковал в сторону подружки.
— Шашечка, — ворковала и она, ничуть нас не стесняясь.
Глаза его застила нежность, и если бы изо рта потекли слюни от радости, мы бы не удивились, на всякий случай я даже полотенце приготовил. Но обошлось.
Пришла Лиза, посмотреть новые работы Примы, а, может, и соскучилась.
— Принесла тебе покушать, — сказала она Приме. — Некому о тебе позаботиться, — как бы шутила.
— А мы? — перечил я.
— А мы? — возразил и Шахимат.
Но то, что принесла Лиза, было крохами для воробьёв в сравнении с тем, что оказалось в сумке Валентины Ивановны. И когда она выложила богатство на стол, Прима остановился как вкопанный. И мы затаили дыхание. Намечалось пиршество. Прима сделал изо всех подношений натюрморт, и тут появился ещё один долгожданный гость. Это была, конечно же, Саша.
Ужин готовили Прима и Лиза, я помогал, бегал между кухней, где заправлял Прима, и комнатой, где готовила Лиза. Ещё я бегал впустую, сообщая Приме, что делает Лиза, а Лизе, чего требует главный повар.
Остальные, лежебоки, бездельники, дорогие наши гости, слушали Афродиту Чайлд, музыка вливалась в их сердца, а скоро вкуснятина вольётся в их желудки, и только Афродита уже не узнает об этом, закончились лучшие дни её, там, под насыпью, вблизи рельсов. Но о ней не думали, нельзя всегда думать о грустном, да и музыка, которая наполняла сердца, была о счастье. Афродита всё выводила и выводила рулады.
Сколько лет прожили мы вместе с Примой, сколько ночей просидели вместе, мечтали о возвышенном, говорили о высоком, спорили о земном, женили Шахимата, читали вслух, слушали музыку — вспоминается всё. А вот что ели мы — не вспомнить.
Как будто в то далёкое время мы были бестелесны. Выплывут в памяти бутерброды в чьих-то руках, то были руки Лизы, или бутылка шампанского, которую вынимает из сумки Валя, ах, простите Валентина Ивановна.
Сколько дней, часов и минут просидели мы за разговорами, которые не вспомнить. И о чём серьёзном мы могли говорить? За окном проходила осень, за ней, скорее всего, зима, потом, наверное, весна, но когда бы мы ни вышли из общежития, на улице нас встречало лето. Может, потому, что внутри у нас тоже было лето. И мы ничего не ждали, не думали о завтра, и такое слово, как будущее, было для нас редким, если было вообще.