Ольга Исаева - Мой папа Штирлиц
Я вставала и спокойно шла за очередной двойкой, втайне извиняясь: "Прости, отец, за то, что в твоё отсутствие я выросла такой хулиганкой и двоечницей". И он прощал (посмертно). Мой папа Штирлиц геройски погиб в Берлине за два дня до окончания войны и за тринадцать лет до моего рождения.
БАНЯ
Мама с Антошкой идут в баню. Издалека в студенистых, как детсадовский кисель, сумерках они похожи на хвостатое существо, медленно ползущее по облитому сахарной наледью насту, однако, приблизившись, распадаются на составные – молодую женщину в дворницком тулупе и платке, закрученном вокруг головы так, что ее миловидное, но хмурое лицо кажется выглядывающим из дупла коренастого дерева с опущенными ветвями; ребенка, меховым комочком семенящего рядом, и детские санки с огромной, "двуспальной" бельевой корзиной.
Они идут и беседуют на метафизические темы. Вернее мать думает о своих прокопченых буднями делах, а детский голос снизу, будто совсем издалека, с трудом пробивается к ее усталому сознанию. Антонине, или Антошке, как ее называют домашние, пять лет. Ее интересуют проблемы мироздания, которые для матери, давно ясны и обсуждению не подлежат. Крепко держась рукой в варежке за материнскую ладонь, Антошка степенно, ей кажется по-взрослому, шагает и непрерывно теребит мать часто совершенно неожиданными вопросами.
– Мам, а что такое душа?
– А? Душа – это сердце так называют не по-научному.
– А что такое Боженька?
– Здрасьте-пожалста,– возмущается мать, – кто ж это тебе про Боженьку-то наплел, уж не баба Вера ли?
– А что нельзя?
– Ты не увиливай, что она тебе порассказала?
– Да так, ничего – давеча они с теть Надей, сидели и, как выпьют, так и говорят, что на душе у них полегчало, будто "Боженька босыми ножками прошелся".
– Артистки, слово-то какое выискали, – усмехается мать, а дочери назидательно поясняет, – это они просто так говорят. На самом деле никакого Бога нет.
– Бога-то нет,– радостно соглашается Антошка,– нам в саду про это еще в младшей группе рассказывали, а вот Боженька есть, он добрый и всех любит.
– Щас прямо, любит он, – взрывается мать, – совсем сдурела твоя баба Вера, черти чем ребенку мозги пачкает.
Некоторое время они идут молча, и мать думает, что бабку надо бы врачу показать, а то пить-то она здорова, а в башке, небось, уж тараканы бегают; что премию в этом квартале опять зажмут в фонд помощи каким-нибудь голосранцам черножопым, чтоб у них хвосты поотвалились – сидели бы себе на пальмах и не рыпались, а то ишь ты, в коммунизм захотели – помогай им; что летом, чтоб на юге погреться, надо бы месткомовского кума подмазать, а то видали путевочку, как в море лодочку; что очередь на квартиру опять заморозили, а в бараке жить уж невмоготу; летом еще можно притвориться, что дача, а зимой... Погуляй-ка по морозцу с ведрами на колонку и обратно, да посиди-ка голой задницей на мерзлом толчке – притворяться, небось, расхочется. Она думает, что будь у нее квартира, то жизнь была бы как у людей – чистота, покой, порядочек... В голове рисуется сотни раз уже виденная картина, в которую она входит, легко открыв воображаемым ключом дверь. Там светло и просторно, никаких тебе тараканов и керосинок: кухня белая, на окнах герань, ванная вся в кафеле, а про комнаты уж и говорить нечего – торшер, ковер, телевизор – все как надо. Летом чай на балконе, чем не ра...
– Ма-ам, – достает ее из уютных грез настырный детский голос, – а что такое рай?
Мать, нехотя возвращаясь на землю:
– Что еще за рай такой-сякой? Ты в сад ходишь или в бурсу?
Дочь мгновенно реагирует:
– А что такое бурса?
Всполошившись, что сейчас придется объяснять и про бурсу, и про священников, и про религию, мать задает встречный, как бы шутливый вопрос, означающий конец диспуту:
– А кто такая почемучка?
Антошка канючит:
– А ты все ж скажии.
Мать устала. Всю неделю она крутилась на работе, как белка в колесе. Фигаро здесь – Фигаро там. Одно название – лаборантка, а если по правде, то самая, что ни на есть уборщица. Если бы не очередь на квартиру, только бы ее и видели на Хим-дыме. Ушла бы в торговлю и стояло бы все ее начальство к ней в очередь на прием. А она бы еще посмотрела кому давать, а кому – завтра приходите. Из-за этой чертовой квартиры и копаешься всю жизнь в дерьме поганом. А тут еще малая с вопросами лезет.
Вскипев, как переполненный чайник на плите, она с силой дергает дочь за руку и отрезает:
– Нету никакого рая, сказано тебе. Ни бога нету, ни рая. Если, и есть что, так это ад. Подрастешь – сама узнаешь. И вообще запомни, много будешь знать – скоро состаришься.
Разобидевшись, они бредут молча и, миновав залитый жиденьким светом луны пустырь, оказываются меж рядов поочередно гавкающих на них сараев. При каждом приступе лая Антошка вздрагивает и крепче цепляется за материнскую ладонь, а та подобревшим голосом утешает:
– Не боись, не боись – они не со зла гавкают. Услыхали нас, вот и спешат пожаловаться. Скучно им, на цепи-то. Хозяин придет раз в день, покормит, приласкает и запрет на ночь. Вот они и жалуются тебе на жизнь свою собачью.
Радуясь, что мать больше не серчает, Антошка начинает тараторить, как будто молчала целую вечность.
– А Скамейка никогда не лает! Урчит, как батарея теплая, и смотрит ласково. Хитрющаяяя! Так и подлизывается, чтоб дали какой-нибудь вкуснятинки. А дадут: сразу не ест – обнюхает и бежит прятать. Прям, как Ленка Маныкина.
– Что ж твоя Ленка, как собака, зарывает еду в землю, что ль?
– Не, она не зарывает, а под подушку прячет, а потом в тихий час ест под одеялом. Уж ругали ее ругали, а она все ест.
Сараи остаются позади. Антошка веселеет, забывает про материнские окрики и опять возвращается к интересующей ее теме:
– Мам, а что такое красота?
–Дожили, – говорит мать обескураженно, – сама-то, небось, не догадываешься?
– Догадываюсь, но не шибко...
Мать несколько секунд сосредоточено думает, а потом не без сомнения говорит:
– Мне, кажется, красота – это все, что дает радость. Солнце, вот, выйдет из-за тучи, и все вокруг обрадуется – снег заблестит, воробьи зачирикают, люди заулыбаются, особенно, если выходной.
– Мам, а Скамейка красивая?
Мать озадаченно и серьезно отвечает:
– А сама-то, как считаешь?
– Выходит, что красивая, потому что, когда она смотрит на меня, как самый настоящий верный пес, я радуюсь. А мальчишки говорят, что она дворняга кривоногая и камнями в нее пуляют.
Пока мать сопоставляет неказистый облик кудлатой, вислозадой на кривых ножках дворняги с понятием красоты, дочь думает о своем и неожиданно спрашивает:
– Мам, а папа был красивый?
– Ну что ты заладила?, – стонет мать, – красивый, как мерин сивый... слишком даже.
– А что же он нас бросил?
Мать отвечает уже с явным сарказмом.
– А это, чтобы мы с тобой больше радовались. Вот мы живем себе, никто нам не мешает – мы и рады.
Антошке ответ кажется вполне логичным. Она продолжала бы еще мучить мать вопросами, если бы из-за слегка позванивающих сосульками деревьев не забрезжил тусклый свет, и из темноты не выплыла бы кирпичная громадина общественной бани номер один.
Баня старая и напоминает все прочие постройки в городе: фабрики, заводы, казармы, школы, больницы. Все они мрачные, приземистые, на века выстроенные из красного, почерневшего кирпича. Все издают шум, шапкой висящий над городом, но из всех из них, вкусно пахнет только баня. Фабрики пахнут горячей хлопковой пылью и станочной смазкой, казармы – скандалами, клопами и уборными, химзавод, где работает мама, – тухлыми яйцами, больницы – лекарствами и винегретом, а вот баня – чем-то совсем особенным, чем ничто на свете больше не пахнет. Антошка, вообще-то, в баню ходить не любит, вернее побаивается, но вот банный дух обожает, и уже на подходах начинает принюхиваться.
Забыв про свои метафизические поиски, высунув нос из-под платка, она тянет сладостный банный пар, толстым кудрявым столбом уходящий из трубы в черное небо и, подражая бабе Вере, умильно повторяет: "Красота, красота да и только". Но мать не дает Антошке поблаженствовать. Она решительно тянет ее к двери, из которой за каждым выходящим, как воздушный дракон, вырывается духовитый клуб и вместе с преследуемым растворяется во тьме.
В бане стоит оглушительный грохот. Даже до относительно мирной раздевалки доносится металлический лязг и тысячеголосый гам, как в кино про Александра Невского.
Получив у банщицы, лоснящейся особым, только банщицам присущим сальным самодовольством, номерок, мама с Антошкой находят среди рядов одинаковых облезлых шкафов свой, сразу же ставший самым симпатичным, и раздеваются.
Казалось бы, раз ходишь в баню каждую неделю – пора бы и привыкнуть, ан нет. Антошка стесняется, сразу же покрывается гусиной кожей и, предвидя будущие муки, слегка подрагивая, начинает нервно подвывать, как солистка перед концертом. Мать же, безжалостно впихнув в тесный, испачканый чернильными сальностями шкаф тулупы, валенки и прочее, не подлежащее стирке шмотье, уже голая, и потому странно сутулая, идет к банщице с просьбой приютить санки, "чтобы добры люди не приголубили".