Франсуа Нурисье - Праздник отцов
— Ксавьер, разве можно?! — возмущенно зашептал Гектор. Но тут же замолчал: по щекам его подруги, впервые за эти два дня, текли наконец слезы. Те, от которых, как считается, становится легче. И Ксавьер сразу сделалась похожей на настоящую вдову.
— Он так любил Мао!
Потом ее вздох растворился в воздухе, и она, погладив одним и тем же жестом шишковатую голову собаки и щеку Лашома, перескакивая, по своему обыкновению, с мысли на мысль, заметила:
— Сегодня он выглядит лучше, чем вчера. Вчера он больше походил на покойника. А сегодня кажется отдохнувшим. Он привыкает. Ты не находишь, Николь?
Так я узнал твое имя.
Ты помнишь, как я был вульгарен.
Вовсе не испытывая тяги к какой-либо профанации, я, однако, считал девушек в трауре более доступными по сравнению с другими. И более красивыми. Смерть близкого человека придает лицам молодых женщин такое же очарование, как и шестимесячная беременность. К тебе эти крайности не имели никакого отношения, но твое присутствие в этой комнате, напряжение, связанное с долгим созерцанием разлагающегося Лашома, нервная нагрузка из-за экстравагантных выходок Ксавьер — все это придавало твоим чертам какую-то распалявшую мое воображение хрупкость.
— Бедняжка измучилась, — констатировала Ксавьер. — Ты знаешь мою внучатую племянницу? Вывел бы ты ее отсюда минут на пять.
Несмотря на свое состояние, Ксавьер угадала мой интерес к тебе. Возможно, что, пронеся сквозь долгие годы своей степенной жизни легкую тягу к сводничеству, она вдруг захотела подтолкнуть нас с тобой к флирту. Она недолюбливала Сабину. А ведь могло же случиться и так, что во всеобщем смятении, охватившем нас в то утро перед останками Лашома, от которых Гектор пытался оторвать скалившуюся на него таксу, Ксавьер промолчала бы, а я бы, скорее всего, с тобой не заговорил и больше уже никогда бы тебя не увидел. Обстоятельства были не слишком благоприятные. Радуясь возможности уйти на время и от Ксавьер, и от сладковатого запаха в комнате, я взял тебя за руку — я предполагал, что ты напряжешься, попытаешься высвободиться, но ошибся — и провел в вестибюль через квартиру, где ты ориентировалась лучше, чем я, но где в то утро бродили люди из мира театра, журналисты — целый хоровод полузнаменитых личностей, знакомых мне и не знакомых тебе. Ты смотрела на всех широко открытыми глазами.
На улице я предложил тебе — теперь я уже надеялся, что ты примешь одно за другим все мои предложения, — пойти выпить кофе в пивной на площади Терн. Хотя твоя покладистость и подтверждала мои мысли, я тем не менее не переставал удивляться. Тебе было двадцать лет, мне за сорок, и я ежеминутно опасался, что вот-вот какое-нибудь слово или какая-нибудь пауза подчеркнет неприличность моего поведения. А что думала ты, ты, в те первые минуты, когда я пытал свое счастье в игре, проявляя горячность, — то, что я называю моей вульгарностью, — которой стыдился, но которую был не в силах преодолеть?
«Мои родители вас знают», — сообщила ты. С твоей стороны это было довольно скромной данью приличиям. Если бы ты спросила меня: «А вы знаете моих родителей?» — мне пришлось бы ответить отрицательно. «Ну раз так, — сказал я просто, — то вы, наверное, знаете обо мне все?»
— Они знают главным образом семью вашей жены.
— Именно это я и хотел сказать.
— Я читала две ваши книги.
— Еще лучше. И пришли в ужас?
— Почему же? Нужно непременно отвечать «да», чтобы вы могли собой гордиться?
— Было бы чем: своими книгами, своей жизнью, женой, а теперь еще этим солдафонским ухаживанием.
— Вы, похоже, приписываете мне гораздо больше моральных устоев, чем я имею.
Мне кажется, я запомнил этот первый наш диалог с точностью записывающего устройства. А может быть, это всего лишь иллюзия? И в твоей памяти тоже звучат те же слова? Так же ярко утренним предвесенним светом освещены твои воспоминания, так же овеяны резвым ветерком? Мы с тобой мало играли в игру, которой охотнее всего предаются любовники и которая состоит в том, чтобы вспоминать проделанный когда-то навстречу друг другу путь, первые шаги, колебания, головокружительное падение. На протяжении того испещренного разрывами и примирениями года, что мы провели вместе, — нужно обладать известной долей смелости, чтобы написать здесь слово «вместе», настолько мало оно соответствовало действительности, — на протяжении того года пламенных чувств, мук, наслаждений, вырываемых нами у жестокой судьбы, которую я, однако, старался не ожесточать еще больше, у нас, в общем-то, и не было свободного времени для того, чтобы восторгаться нашим счастьем. Мы любили друг друга день за днем. Ты так никогда и не узнала, о чем я думал, спускаясь по лестнице улицы Кардине и идя рядом с тобой по тротуару авеню Ваграм. В какое затруднительное положение ты бы меня поставила, если бы об этом спросила. События развивались так стремительно! Едва увидев тебя, я тут же загорелся неодолимым желанием, и ты об этом догадалась. Да, об этом ты сразу догадалась. Была ты такой уж опытной? Вовсе нет. Совсем неискушенной? Тоже нет, хотя то тут, то там обнаруживалась твоя неопытность. Немного позднее, вспоминая свои семнадцать лет, ты мне сказала со злопамятным бесстыдством: «Надо мной работал халтурщик». Вместо того чтобы меня взбесить, такие слова меня зажигали. Ты это быстро поняла.
Эти слова и другие, ты их по-прежнему помнишь? Или только я один вот уже многие годы переливаю из пустого в порожнее эпизоды нашей игры в прятки. В тот вечер в Б., хотя ты и разговаривала со мной тихим голосом, хотя в нем и ожили былые интонации (однако я уверен, что ты в своей жизни продолжала пользоваться ими всегда), все равно ты оставалась недоступной.
Когда умер Лашом и когда я встретил тебя, моему сыну не было еще трех месяцев. Очевидно, женщины из твоей семьи, «знавшие семью моей жены», упоминали, уже смирившись с этим, о страданиях и страхах, испытанных Сабиной при рождении Люка. Она проводила тогда свое время между больницей и санаторием, и это ее отсутствие было мне на руку. Я советовал ей вести себя осторожней — о, фарисей! Таким внимательным мужем я еще не был никогда: ребенок в кувезе, Сабина в руках врачей, а я мог бежать к тебе и не чувствовать за собой никакой вины. С этим отсутствующим, хилым, лишь наполовину живым младенцем нельзя было связывать никаких надежд. В момент его рождения и в последующие недели я был удручен своим безразличием к болезням и переживаниям Сабины. Если раньше я верил, что еще люблю ее, то теперь все стало на свои места.
Об этой, другой стороне своей жизни я старался говорить тебе как можно меньше, но ты хорошо себе ее представляла. Моя бесчувственность, которая могла показаться тебе залогом твоей близкой победы, возможно, внушала тебе ужас. Сам того не зная, я рыл яму, куда мы должны были угодить оба. Мы были одни. Ксавьер, сначала посмеявшись над нашим приключением, притворилась, что она шокирована, а в то же время в глубине души она сознавала свою ответственность. Ей было не к лицу, состарившейся и только что похоронившей Лашома, возвращаться к двусмысленностям и любовным интригам своей молодости. Защищать Сабину, то есть при каждом удобном случае вызывать в твоем присутствии тень моей жены, дабы возбудить в тебе угрызения совести, стало одной из составных частей и одним из доказательств ее ответственности. Она тебя увещевала. А ты, хотя и имела «меньше моральных устоев, чем я тебе приписывал», все же иногда проявляла слабость. Моя циничная бравада побуждала тебя к раскаянию, а я сам начинал раскаиваться именно в те моменты, когда видел, что ты готова стоять до конца. Ни разу за двенадцать месяцев мы с тобой не были трусами или храбрецами одновременно. Если, конечно, под храбростью подразумевать способность попирать Сабину и считать несуществующим чахлого младенца, которому полдюжины врачей изо всех сил старались сохранить жизнь. Я был не в состоянии порвать с тобой, но не знал об этом. Одним словом, я тебя любил.
Здесь я подхожу к своей тайне.
Живых хоронишь без особого труда. Легко расправляешься с огненной, трепещущей страстью. А потом долго-долго хранишь молчание. Например, лет семнадцать. Причем проделываешь это, не будучи ни чудовищем, ни героем, а единственно из-за нашей же тяги к абсолюту, к поражению, к развязке. После одиннадцати месяцев и двадцати дней вызванного тобой умопомешательства я устал. Я испытывал потребность в тишине, в порядке. Меня не искушала уже даже ложь, мой наркотик. Сабина казалась совершенно обессиленной и вроде бы уже смирилась с моей отчужденностью; однако, когда она почувствовала мои колебания, все сразу переменилось. Она сунула мне в руки маленького горлопана, в конце концов надумавшего жить. Ситуация была классическая просто до тошноты, но только вот где он, секрет бесчувственности? Твой отец — я уверен, ты об этом ничего не знала — надоедал мне со своими мужскими, скучными предостережениями. Употреблявшееся им тогда выражение «как мужчина с мужчиной» я воспринимал с отвращением. Я никогда не любил и полагал, что уже никогда не полюблю отношения и доверительные беседы «как мужчина с мужчиной», эту столь суетную манеру выставлять грудь колесом и подрезать себе крылья. Меня в самом себе интересовала в первую очередь женщина, женское начало, та гибкость и то бесстыдство, которым ты дала возможность проявиться и из которых я извлекал столько счастья. Ведь ты дала мне очень много счастья.