Раймон Кено - День святого Жди-не-Жди
Впрочем, по большому счету мне все равно: иметь всегда одно и то же суждение о цветах, иметь по очереди то одно, то другое или иметь их все одновременно. Мне достаточно осознавать свою тоску. Порой мне кажется, что я виню растительный мир несправедливо и реакцию раздражения вызывает у меня абстрактная категория «деревенской жизни», которая бросает свою тень не только на людей и животных, но и на растения. И все же, не будь растений, не было бы и деревенской жизни…
Возвращаясь к здешним людям и животным, должен отметить, что, разумеется, они не вызывают у меня ни малейшего трепета симпатии. Первые несомненно являют образчик минимальной дозы человеческого, ну а быки, петухи и прочая тупая тварь — это просто какое-то убожество. Как дух мог сюда сойти[100], а сойдя, затем вознестись? Сельская жизнь предполагает лишь естественное соответствие течению времен года; все, что выходит за рамки этого рутинного процесса, не может в ней прорасти; ее сердцевина пуста, она не сумела породить разум, ибо была не в состоянии его воспринять. Человечество, погрязшее в месиве борозды и навозе пашни, никогда не преодолеет своего предела. Окруженное пассивностью земли, оно склоняется, залегает и дремлет до тех пор, пока тела не отправляются гнить в гробовые параллелепипеды.
Дело вовсе не в том, что я испытываю неприязнь к сельчанам. Они вызывают у меня жалость. Что общего между ними и мной? Как они согнуты, какой скукой пропитан их пот, какой животностью проникнут их труд, постоянно устремленный к наживе! Иногда я чувствую, как в одном из них брезжит искра, и жду, когда она сверкнет, но, увы, вместо этого — одно разочарование: туман укутывает ее еще до того, как она родится, и нет ничего, кроме болотной жижи извечно приземленной мысли. Я и сам начинаю задыхаться во всей этой мути.
Да и как они вообще могут внять человеческому зову, если постоянный предмет их забот определяется прежде всего внечеловечностью? Зелень — внечеловечна. Даже если в ней находятся сумеречные и сезонные крупицы разума, частицы усердные и жалкие, слепые как сок, несчастные озарения цветной капусты, скудные причуды картофельных клубней, то как они должны страдать от этого падения на самое дно призрачного бытия! А какое томительное вознесение они должны совершить! И я страдаю вместе с ними от приземленной тяжести деревенского суржествования.
Город, мой Город, как мне плохо без твоих волнений, порывов, колебаний, удовольствий и огней, твоего одиночества и твоей прозорливости! Ах, скорее бы это лето скончалось в тисках жатвы и я смог бы вернуться в лабиринт, где теряются лишь скучщества, лишенные разума. Город. Мы будем там к Празднику. В этом году приедет небывалое количество туристов. Многие останутся на всю зиму: ведь в нашем Родимом Городе все время стоит хорошая погода. Некоторые даже его выбрали местом постоянного проживания. Их присутствие позволило открыть кинематограф, говорящий на чужеземном языке, а также несколько магазинов, где продаются предметы роскоши или, по крайней мере, наряды, о назначении которых наши женщины до сих пор даже не догадывались.
Отвращение моего старшего брата к чужеземному языку какое-то время мотивировало запрет на просмотры подобного рода. Но, обольщенный знатными лицами, которых подкупали торговцы движущимися картинками, он уступил.
Так мы получили возможность смотреть фильмы на чужеземном языке. Я довольно быстро нашел в них идеальное развлечение и приемлемое времяпрепровождение. Если мы не способны спокойно принять слив длительности, если мы брыкаемся и захлебываемся посреди ее течения, подобно начинающим пловцам, теряющим под ногами землю, то где еще я мог обрести невозмутимость перед бесполезностью времени, как не в этих залах (вскоре их будет несколько), сопрягающих тень и свет, всегда узнаваемый образ и загадочный язык? Замешанный в тесто принятых условностей, я наконец-то обрел способность очаровываться.
Появляющихся на экране женщин вскоре стали сравнивать со звездами, такими же невероятно далекими, такими же лучезарнообразными, такими же внешне незапятнанными и пребывающими на вершине своей красоты. И довольно быстро было отмечено, что многие молодые люди нашего Города влюбились в самых известных звезд, признавая, правда, очевидную абсурдность своего желания и безумие подобного выбора. Впрочем, вскоре обнаружилось, что безнадежной страстью были охвачены не только юноши, но выборочно зрелые мужи и поголовно все старцы.
Некоторые туристы вздумали защищать нравственность нашего Родимого Города от новшеств, которыми они забавлялись в собственных городах и которые они сами же или им подобные сюда завезли. Они подначили некоторых родимогородцев — среди них отмечу Лё Бестолкуя, который чуть не стал моим тестем, и торговца целлофаном Мазьё — основать Лигу друзей Весенника[101] (подразумевалось допускать просмотры лишь по праздничным дням); но поскольку мой брат отказался покровительствовать подобной конгрегации, а здравомыслящие родимогородцы сочли ее деятельность опасной для коммерческого и туристического развития Родимого Города, Лига, которая предлагала бороться не только против очаровательных картинок кинематографа, но и против других, не менее ошеломляющих картинок, не замедлила распасться и исчезнуть. Относительно второго пункта программы противники новшеств были осмеяны, но я, оспаривая опасность явления, все же соглашался с его неуместностью.
Как-то я прогуливался по Ликерной, одной из самых шикарных и посещаемых туристами улиц Родимого Города. Фланировал, не подозревая об ожидающем меня потрясении. Шествовал спокойно и не ощущал ничего, кроме любопытства, даже не предполагая, что сейчас передо мной откроется неведомый мир. Я шагал, не предвосхищая, а завеса уже была готова сорваться. Непредвиденное поджидало меня без предупреждения. Я не сумел признать свою судьбу в новом обличье. Я проходил мимо лавки импортера Мандаса и бросил на нее всего один взгляд. На витрине было выставлено последнее новшество из раздела женского раздевания. Я не осмелился рассмотреть и удалился, шатаясь от сердечного биения. Я почувствовал, как сладострастно пересохло у меня в горле, а все влажные зачинающие элементы моего тела устремились к сперматическим каналам. Моя душа запнулась, глаза захмелели от только что выпитых образов, руки задрожали от сдерживаемого внутри порыва. Всего меня сотрясали удары, наносимые новой реальностью. Я улыбался, как блаженный, и шептал: «Ох, ох, ох, ох!»
Я вновь искал и находил недавнее волнение, два чувства перемешивались, и сначала мне не удавалось ни установить связь, соединяющую два потока, ни даже думать об этом. Отныне моим тайным исследованиям предлагались две темы, обе затрагивающие женщину и тем не менее отстраненные от нее, обе отстраненные от природы и обусловленные человеческим изобретением. Должен сказать, что именно тогда я и влюбился в Алису Фэй[102].
Увидев ее впервые, я на нее даже не обратил внимания; фильм был хороший, но сама она — незначительна. И лишь позднее я вспомнил об этой картине и признал оживительницу картинок, открыв, таким образом, спокойную, первую и безмолвную склонность; я обнаружил еще не познанное стечение, обнажил исток целой реки, которая не имеет ничего общего с малоперспективным ручьем.
Увидев ее во второй раз, я уже смотрел только на нее. В этом фильме у нее второстепенная роль, но я предпочитаю ее. Она поет, и от ее голоса мое сердце сжимается. С каждым ее появлением я все лучше узнаю ее тело, лицо, взгляд; в промежутках между появлениями расстилается ночь. Я восхищаюсь не только ее ногами (она совсем их не прячет), бедрами (они угадываются под платьем), озаренным химической кровью ртом и блестящими от глицерина глазами; мне симпатична ее роль, а за этой ролью, за этим притворством, и она сама. Так, когда в конце фильма образ ее героини искажается (мужчина, которого она любит, предпочитает ей какую-то миллиардершу, и она соглашается дать номер телефона любимого гнусному миллиардеру, отцу своей соперницы), я возмущаюсь. Такие вещи я воспринимаю всерьез. Я нахожу это соглашение унизительным. Каждый разя ухожу до финальной сцены; и в течение всей недели, каждый вечер меня волнуют голос этой женщины и короткая юбка из блестящей черной ткани, ее пение и эта упругая, вибрирующая полусфера, что слегка вздрагивает равноразделенная глубокой и уверенной чертой меридиана; ее хриплый патетический голос, поющий веселые или грустные песни, меня волнует так же, как и ее кожа, мелькающая чрез разрез продольный юбки черной и блестящей, о коей выше я уже повествовал. Этот фильм я мог бы смотреть бесконечно[103].
Но неделя заканчивается слишком рано, хотя каждый день, разбухший от ожидания, кажется мне полнотой, которая Не может исчерпаться. В последний вечер я даже остался досмотреть финальную сцену, чтобы еще раз увидеть ту, что должна была исчезнуть. А потом я провалился в ночь, но в ночь иную. В то время Алиса Фэй была совсем неизвестна, однако я ничуть не сомневался, что позднее ее слава навяжет Родимому Городу новые кинематографические появления. Так оно и произошло, но мне и не требовалось так долго ждать. Вечерами, после окончания сеанса, она мне являлась, возрождаясь из мрака, и вновь меня очаровывала.