Филипп Берман - Регистратор
но он все равно был убежден, что все-все они были для матери чужими! из-за него мать простаивала часами, из-за него мучилась, а они все были чужими, и это его торжество распространилось во все, даже с оттенком радостной приподнятости; но тут же подумалось: откуда же радость-то, что ж теперь торжествовать-то, ведь матери-то уже не было! нигде, но они все были чужими, а он нет! они с ней близкими, были близкими, и потому она была где-то рядом, вот это он чувствовал! даже знал, нет, все-таки не знал, а чувствовал, и тут впервые бестелесный человечек, пришедший с дыханием, сказал, впервые он стал на его сторону, да, сказал он, вы были близкими. Да, сказал Митя, я был самым равнодушным человеком вокруг нее, но мы были близкими! После этих своих слов Митя проснулся от боли в сердце, окно было приоткрыто, стояла теплая-теплая ночь, ну вот, сказал Митя, ну что ж теперь делать, встать я не могу, телефона нет, пожалей себя, сказал бестелесный человечек, у тебя это хорошо получится. В десять крат! господи! В десять крат, господи! Радостно и торопливо кто-то говорил рядом с головой Мити, в десять крат! И здесь же пришел новый сон. Митя сначала летел, снижаясь, над холмистой, покрытой яркой зеленью землей, это был луг, но без цветов, только яркая зелень травная, потом он увидел между холмами щель, похоже, траншею; одно он знал твердо, что к щели нельзя снижаться, это плохо, только бы не влететь в щель, поэтому он снова взмыл, но не ввысь, а теперь летел параллельно земле, как всегда только внутреннего усилия было достаточно, чтобы взмыть ввысь; он подлетал к очень красивым цветным церквям, правда, чем дальше он летел, тем более они становились похожими своей массивностью, на что же они становились похожи? сначала только закралось подозрение, понял он все потом, самое интересное, что сон этот снился ему, когда мать еще была жива, сон был так прекрасен, так хорошо леталось, что эту часть сна он даже рассказал матери; церкви были бело-голубыми, с золотыми и зелеными маковками, окна были раскрашены красным, но вот рядом с ними были вполне современные асфальтовые отмостки, это и насторожило, еще окна, с них-то и закралось подозрение, с этих окон, еще было много коричневого цвета, но церкви были очень аккуратно раскрашены разными цветами, стояли они вплотную, когда кончалась одна стена, сразу же впритык рядом шла другая, церкви отличались по высоте, но так все были они к месту, но цвету и расположению, что сразу же возникала тоже тревожная что все это неспроста; пока он летел, луг тоже тянулся следом, мысль перед ним, справа сплошной улицей были церкви с зарешеченными окнами, вот тут-то и все он и понял, что это были тюрьмы, замаскированные под церкви, потом он оказался в закрытом железном грузовике, который подъехал к массивным воротам, ворота были продолжением всех этих церквей, они являлись как бы въездом в этот церковный город, ворота были распахнуты, и вот в них-то машина стала; глухой, обитый железом кузов был окрашен серой краской, но вот задние две створки не были закрыты, и пока машина стояла в воротах, она почему-то стояла довольно долго, Митя открыл двери задние, и вышел: никто его не останавливал, никто не звал, легко вышел, при этом во сне он тоже заранее знал, что въезжать туда не надо было, так же как залетать в щель; пока шел, тут-то он и рассмотрел все хорошо, тут-то и раскрылось в полноте коварство строителей, но как все было вместе красиво! потом никакого куска во сне будто бы больше не было, а он видел, как он уже снова летит, над этой же местностью, потом он вспоминая понял, во сне был кусок, который он совершенно не помнил, будто был без сознания, ничего в нем не существовало: ни памяти, ни чувств, но так все это было мгновенно, когда он спрыгнул из серого грузовика, почему-то свободно стоящего в воротах и когда шел, рассматривая церкви: видел асфальтовую отмостку, раскрашенные красным и белым окна, и потом, когда он снова летел, так не улавливалась пропавшая разница времени, в котором он все-таки был, что во сне, несмотря на очень сильное сознание, жившее в нем даже во сне, что делать не следовало и чего нужно было бы опасаться, все отметилось им как естественное продолжение сна; и вот что было: он летел и летел прочь и ввысь от зеленого луга, раскрашенных церквей, от красивой яркой земли ввысь, и все это внизу теперь оставалось ярким пятном жизни, пока не оказался в комнате не очень большой, там было четыре стены: две боковые, пол и потолок, двух стен не было: откуда он влетел, и другой стены, где должно было бы быть окно, и там они оказались вместе с матерью, поскольку стены не было (вот точное ощущение, что только он и она, только вдвоем), то хорошо было видно с большой высоты все пространство: внизу под ними был огромный прозрачный бассейн, где вместе купались цветные яркие люди: мужчины, женщины и дети, все вместе, бассейн был врезан тоже в зеленый луг, с короткой ровной травой, так все это было неожиданно и красиво, что они оба долго рассматривали с мамой, как все плавали: одно у них возникало чувство, как все свободно плавали в чистой, прозрачной воде, потом он стал наблюдать за одной парой: белая женщина вытаскивала из бассейна утонувшего человека, мужчину, она плыла к бортику, а он под самой поверхностью плыл рядом, но Митя чувствовал, что это была какая-то игра, когда она вытащила его на зелено-белые окаймляющие бассейн плитки, он свисал в воду, ногами, как мертвая рыба хвостом, а она его очень долго и с трудом вытаскивала на плитки, и укладывала; так вот, потом он оказался живым, это действительно была игра: он притворялся мертвым, а она его спасала, но когда он оказался живым, он очень громко смеялся и начал целовать ее, они обнимали друг друга и прижимались у самого края бассейна; но самым сильным ощущением ото сна было чувство неожиданности от увиденного, после полета над холмами и тюрьмами, замаскированными под церкви, и то, что он был там с мамой; кроме того, открытая совсем стена вместо окна. После этого он проснулся. А когда проснулся, стал думать, зачем же все это? как все так складывалось, и не верилось, что ничего не означает, складывалось все как-то даже со значением, вполне определенным, если немного углубиться, то даже возникал некий виток вещего сна, но для чего там было все, зачем? Дело в том, что раньше сны уже были вещими, например, у него с Надей, и теперь он все присматривался, гадал, к чему бы это? И у Нади был сон перед смертью матери такой: она приехала на дачу с пирогом, и он там был, Митя, сестра его Надя и Рима, ее дочь, так вот, Надя (жена Мити, а не сестра) вытащила пирог, но некуда было его класть, а мать лежала на кровати, и Надя взяла ее на руки, мать сделалась маленькою, а пирог некуда было класть, тогда Надя попросила у Римы что-нибудь дать ей, а та протянула ей в ответ большие рюмки из тонкого стекла, дома у Мити и Нади были такие для варенья, Надя их использовала для варенья, здесь они были побольше, и почти вполовину были засыпаны иголками, тогда Надя сказала ей: как же я могу положить туда пирог? туда же попадут иголки, на что Рима ответила ей, что мы всегда так едим, ничего, клади, но Надя все-таки не захотела! она стала вынимать иголки из рюмок, и пальцы ее покрылись кровью, а она их все вынимала, и так всю ночь вынимала иголки и держала мать на руках, а мать стала совсем маленькой, она все удивлялась: какая же она маленькая! И когда Надя рассказывала это Мите, Митя чувствовал к ней вот что: вот мы с ней, с Надей, живем плохо, но она, Надя, родная душа, он представил, как нежно она держала мать, как рассказывала о матери, a мать говорила ему: как я люблю Надю! она мне никогда ничего не говорит, может, я ей не подхожу, ну а я ее все равно люблю! И вот оказалось, так стало ясно Мите, что ничего друг другу не говорили, а оказались душою рядом, хотя Надя как-то и говорила Мите, когда мать подарила два кольца: одно дочери, сестре Мити, другое — Наде, что лучшее кольцо она все-таки подарила дочери, а не ей, она не обижалась, но просто констатировала, что это было так, там был более дорогой и красивый камень. Вот эти слова: более дорогой и красивый камень, были тещины, в точности ее формулировка: более дорогой и красивый! Митя замечал, что к ней вообще все переходило от мамаши: она и так же сердилась, покрикивала, все переходило к ней, как садилась усталая, особенно после ссор с Митей, садилась уставшая и покачивалась, или размышляла, или страдала так, и уже сдвинуть ее ничем нельзя было. У тещи еще была такая лживая особенность, когда Надя ее спрашивала, как ты чувствуешь себя, та говорила так: лучше всех! но это говорилось таким тоном, что даже ее собственный муж терпеть этого не мог, вставал и выходил покурить на лестничную площадку, тут уж она тоже приучила его курить там, Илья, отец Мити, курил дома, никуда не выходил, всем и в голову не приходило, что нужно куда-то выходить; так вот после этих слов насчет того, что чувствует она лучше всех, она еще добавляла, что не имеет обыкновения жаловаться, это было укором тестю, который беспрерывно ныл: у него была язва и его всегда тянуло к дивану; еще было в этом вот что: что она одна вывозила весь воз по дому, по семье, и вот ни в чем не было его участия, он только всю жизнь проболел рядом; вот Надя, хоть и повторяла мать во многом, но и взбрыкивала временами: сама открыто смеялась над матерью, и говорила так: у мамы иногда бывает! она как бы смотрела на все со стороны так, что Митя даже как-то чего-то опасался, хотя и поддакивал ей кивком или так, высказывался одобрительно, но что-то тянуло в нем внутри от ее внезапной неожиданной открытости, от ее холодных оценок со стороны; в истории с кольцом это тоже проявилось, она как бы говорила: имел место такой-то и такой-то факт, вот все, что я хочу сказать, а дальше смотрите сами, как хотите, так и размышляйте! Но вот этого последнего не было, это было уже его собственное развитие ситуации, a у нее кончалось все-таки словами «вот все, что я хочу сказать». И так проявлялось у нее во многом, все это сложилось потом. Митя настаивал тогда, чтобы она изменила отношение к матери, хотя внутри знал, в чем-то она была права, лучше бы вообще было не влезать в это, хотя так же точно знал, что в чем-то она была и неправа. Вот что он еще вспомнил: в это время по радио шла какая-то передача, и диктор произнес: артистка оставалась без любимых ролей, а драматург лишился гонорара.