Оливия Агостини - Ржавчина в крови
— Где мама? — спросил я Лавинию, наклонившись к ней, иначе она не расслышала бы меня такой невообразимый гам стоял вокруг.
Она покачала головой — понятия не имеет. Но Френни указал куда-то вперёд, я привстал на носки и помахал Эвелин, подзывая к нам.
Не помню уж как, только мы разговорились с шотландским туристом с рыжими усами и багровым лицом, который предложил нам бутылку воды. Лавиния и Френни тотчас воспользовались предлогом и немного прошли вперёд.
Наконец на площадь торжественно вступил исторический кортеж. Эвелин глазами поискала в толпе дочь.
— Лавиния! — окликнула она её, размахивая перчаткой и подзывая. — Лавиния!
Ребята неохотно вернулись к нам, толпа расступилась, пропуская их, и сразу же сомкнулась, подобно Красному морю, оставив их на берегу.
— It's so hot[139], — пожаловалась немного спустя Эвелин, единственная из нас, кто мог говорить. Она умирала от жары.
В какой-то момент, даже не глядя на часы, я заметил, что самое жаркое время уже миновало, должно быть, прошло часа два. Я наклонился к Лавинии, желая ободрить её: ожидание подходит к концу, — Френни тоже обернулся, с любопытством прислушавшись.
— In some minutes the скачки will begin[140], — сказал я.
Лавиния кивнула, Френни поспешно обернулся, потому что в это время площадь взорвалась аплодисментами: появились, стуча копытами, первые лошади. Я увидел вздувшиеся вены на напряжённых, блестящих от пота шеях, яркие костюмы жокеев.
— А теперь? — спросила Лавиния и потянула меня за рукав.
Но я не успел ответить, жокеи вонзили шпоры в бока животных, заставив их помчаться во весь опор. От изумления я открыл рот и онемел. Поднялась туча пыли, тысячи рук взметнулись вверх, мне показалось, будто я куда-то падаю, а всё вокруг возносятся на вершину восторга.
Крики становились всё оглушительнее, гремели словно разноголосые колокола, то побуждая всадников, то осуждая их. Я понял, что ничего не вижу: стоящие впереди привстали и всё заслоняют. Я же слишком устал, чтобы тянуться вверх, и не понял, почему вдруг раздался отчаянный возглас «Ооох!», подобный глухому звуку рога, превративший праздник в похоронную мессу.
Я нахмурился, взглянул на Лавинию, она зажала рот руками, словно желая остановить крик, который, возможно, замер даже раньше, чем родился. Я повернулся к Френни. Он смотрел куда-то перед собой, лицо потемнело, губы искривлены от изумления и возмущения.
— Что случилось? — Я схватил за руку стоявшего рядом человека. — Что случилось?
Эвелин в ужасе обернулась ко мне.
— Oh God! It's awful[141] — произнесла она с закрытыми глазами и с рыданием в голосе. Это чудовищно.
Что произошло? Я стал спрашивать снова и снова, пока кто-то не объяснил мне, что победила Сельва, а Пьеро Мечани, жокей, который скакал на Онде, упал с лошади и сломал шею; ему было двадцать лет.
Когда на площади появилась «скорая помощь», ничего уже нельзя было поделать, смерть удалилась с богатой добычей.
Я почувствовал, что меня подташнивает, и вывел Эвелин и ребят из толпы, мы вернулись к машине. Так неожиданно завершилась наша поездка в Сиену.
Френсис и Лавиния за всю дорогу не проронили ни слова. И только когда вернулись в Кортону, уже в дверях пансиона, пожелали мне спокойной ночи. Они были слишком потрясены, чтобы согласиться на моё предложение что-нибудь поесть, как-то отметить день рождения, ведь во всей этой сумятице Френсис даже не задул свечи на праздничном торте.
— Неважно, в самом деле, — проговорил он. Не нужен ему никакой торт. Лавиния опустила голову в знак согласия и прошла следом за ним в коридор.
Мы с Эвелин остались в холле одни, посмотрели друг другу в глаза и налили мартини, надеясь утопить в алкоголе эпилог дня. Эвелин сказала, что завтра они уедут очень рано, не нужно вставать, чтобы попрощаться с ними.
Как угодно. Но мне нетрудно, сказал я, глядя на кубик льда, плавающий в бокале вина.
— Noу really[142], — повторила она. Нет нужды, скоро увидимся, в Риме.
Так мы расстались, ещё трезвые, но едва держась на ногах, поцеловав друг друга в щёку, последний раз друзьями.
Утром я сел в машину, намереваясь вернуться в Рим часам к одиннадцати, до жары. Эвелин и Лавиния уже уехали. Френни помахал мне, пока я разворачивался, чтобы выехать на главную дорогу. Он остался на скамье у гостиницы в пиджаке и галстуке, ожидая родителей.
— Неу, Francis![143] — крикнул я ему, опустив стекло и высунувшись наружу. — Remember[144], Помни: все дороги ведут в Рим!
Он опустил голову, натянуто улыбнулся и опять сделался серьёзным.
7. ВСЕ ДОРОГИ ВЕДУТ В РИМ
В Риме меня сразу же втянуло в деловой водоворот, и я забыл, что сам же постановил: эту неделю все должны отдыхать, в том числе я сам. Первый кофе, который я пил за день, почти всегда совпадал с последним, который выпивал накануне.
Я остановился у Федерико, в его квартире на площади Канчеллери, и в общем только ночевал там, днём у меня не оставалось ни минуты свободного времени. Несколько раз ездил в студию к Бруно — посмотреть, как идёт запись отрывков, которые уже слушал. Мне понравилось, как ложилась музыка на уже смонтированные куски фильма. Встретился также с итальянским агентом продюсера, пару раз мы обедали с ним в одной траттории на Трастевере, где хорошо готовят, но пища ужасно тяжёлая.
Леда и Федерико бродили вместе с художником-декоратором по съёмочному павильону в «Чинечитта», желая убедиться что всё готово для последней съёмки.
Мы встречались в монтажной аппаратной, просматривая смонтированный материал. Иногда кто-нибудь из нас приносил пиццу, чтобы перекусить в перерыве, используя табуретку в качестве стола и носовые платки вместо салфеток.
Нам всё ещё не верилось, что съёмки подходят к концу, что действительно скоро закончим фильм.
Всё на свете кончается, это верно, но меня очень волновало, что подходит к финалу наша работа. Я с нетерпением ждал того часа, когда состоится первый просмотр фильма, и в то же время мне жаль было расставаться с моими актёрами, с моими техниками, товарищами по «Весёлой компании», я просто в смятение приходил при мысли об этом. Думал о Лавинии и Френни, моих английских детях, благодаря которым почувствовал себя отцом, и пытался угадать, какими они вырастут вдали от меня, как изменятся.
За два дня до общего собрания актёров в Риме позвонила Китти из Форте-деи-Марми. Хотела сообщить радостную новость: она вернётся бледной, как обычно. Море заполонили медузы, так что она и ее друг гуляли вдоль всего побережья Версилии, и в воде она могла находиться не более минуты.
— I′т so sorry![144] — произнёс я, рассмеявшись громче, чем следовало бы, чтобы она поняла: я шучу. Мне в самом деле жаль.
Всё шло спокойно, мы переживали августовскую жару, лишь иногда нас освежал случайный дождик.
А потом…
Потом произошло непредвиденное. Вечером двадцать второго августа Эвелин, позвонив в квартиру Федерико, взбежала по лестнице и, когда я открыл ей дверь, со всего размаху влепила мне пощёчину. Я отшатнулся, с изумлением глядя на неё. Она смотрела на меня так свирепо, что я понял: всё знает.
— Эвелин…
— How could you dare![145] — строго сказала она, и в голосе слышалась истерика. Как я посмел допустить такое, чтобы её дочь, её девочка дошла до этого? Или, может, я был слеп?
— Don't tell те you didn't know anything! Please, don't do it[146].
И тут уж все слова, какие я только подобрал в свою защиту, все мои попытки уйти от ответа, притвориться, будто не понимаю, о чём она говорит, оказались тщетными. Я смог только спросить, кто рассказал ей и всё ли порядке с Лавинией.
— Oh по, Ferruccio[147], — ответила она, и голос её зазвучал ещё резче. Совсем не в порядке. За эти три месяца, проведённые вдали от Англии, Лавиния изменилась, стала почти неузнаваемой, враждебной, безрассудной, нервной. В Венеции без конца грубила ей, рыдала, даже отказывалась разговаривать, слушать её, ходила с ней по улицам, в музеи только потому, что вынуждена была это делать, без всякого желания.
— So I phoned Lucy[148].
Мисс Бернс, естественно, всё рассказала ей. Я без труда представил себе этот телефонный разговор: сначала приличествующие случаю слова, в ответ на подозрение подруги нерешительное, едва ли не дерзкое отрицание, а потом внезапное признание. Я представил уступчивость и мучительное волнение, с каким бывшая chaperon позволила прижать себя к стене, нарочно, чтобы признаться во всём, очистить свою совесть, иметь право заявить, что выполнила свой долг, свою роль, что пыталась спасти юную заблудшую душу. И с огромнейшим удовольствием подписала смертный приговор Френни, изобразив его настоящим уличным мальчишкой; судя по словам Эвелин, она считала его влияние вредным для её дочери, сравнила с гнилой веткой, коснувшейся здорового ствола. Эвелин запретит им общаться, римский сезон Ромео и Джульетты закончен.