Василий Дворцов - Каиново колено
Сергей захохотал как придурошный.
— А… ты это зачем?!
— Прости, товарищ. Но я все понял, все понял. И ты пойми: он не мог на тебя смотреть — он же слепой. У него зеленые очки дома остались. А он без них, без зеленых, как крот на солнцепеке. Такая редкая болезнь: night-blindness называется. Прости его, товарищ, прости! — Сергей неожиданно выдернул Феликса из столбняка и впихнул в сливающийся в подземелье поток.
— Прости и прощай! Запомнил: night-blindness! Очень редкая и страшно заразная болезнь. Близко нельзя лицом к лицу стоять, теперь срочно умойся. Умойся, товарищ!
Кавказцы еще секунд десять соображали, что к чему. Достаточно для того, чтобы проскочить к турникету и, прилипнув к ничего не подозревающей бабке, незаметно для фотоэлемента соскользнуть в полутемный коридор в поисках спасительного эскалатора.
— Феликс, почему у тебя совсем нет опыта выживания? Не служил? И что, в «Щучке» военкафедры нету? Ну, хотя бы курсы гражданской обороны проходил? Вот, например: увидел ты гриб ядерного взрыва, и что нужно сделать? Як бы мовил наш старшой сержант Нечипоренко: «Солдат должон повертать до направлению эпицентру и уставити автомат на утянутые руки». Вопрос: зачем? Ответ: «А шоб расплавленный ствол ни скапал на казенные чеботы»!.. Так что решили насчет Дмитрова? Едем?
От вокзальчика они веселой компанией двигались к центру разительно сонного после московской гонки городка. Сонные тополя, сонные витрины, сонные дети на велосипедах. Тишина и размеренность. Прямо как в их Академгородке. По-над всем благодушием и умиротворением царственно спал хорошо сохранившийся на высоком холме старинный кремль, со множеством выглядывающих из-за средневековых стен куполов и колоколен. Впереди, на некотором отстоянии, маячил своими пышными пепельно-серыми кудрями Феликс, рядом с ним в свежесшитой русской-русской рубашке молчаливо широко вышагивал двухметровый Федор. За лидерами, увлеченно обсуждая вчерашнюю вечернюю сводку ТАСС из Афганистана, пылили по щербатому и пробитому травой тротуару остальные: два студента-математика, два медбрата из Склифософского, один поэт и один артист. Забирая правее и правее, углубились в частный сектор. И совсем словно провалились во времени и пространстве. Неужели где-то, в двух отсюда часах, есть Москва? Прогретая солнцем тишина, перевешивающиеся через заборы яблони с крошечными забеливающимися завязями и огромные подсолнухи. Крашенные голубым и синим ставни, деревянные скамеечки у каждой калитки. Подкапывающая колонка с ледяной лужицей. Ни души. Сон. Только где-то далеко-далеко зудит бензопила. И вот, даже коровьи лепехи попадаются.
Узкий проулок закончился тупичком. Возле огромных, естественно железных, ворот приткнулись два стареньких «жигуленка». Красный и белый. А за тугой калиткой неожиданно открывался широченный двор. Направо штукатуренный под серую «шубу» высокий дом с выдвинутым фигурным мезонином под красной крышей, налево длинный, тоже серо-штукатуренный сарай, функцию которого выдавала дымившая черным высоченная круглая труба на растяжках и щедро разбросанные около дверей разнокалиберные металлические останки. За двором, за вполроста заборчиком, то ли сад, то ли огород. Оттуда яро гавкала закрытая собака, и пока гости по очереди пожимали на крыльце хозяйскую ладонь, она там совсем зашлась в истерику. Ладонь — это не очень точно сказано. Пока они пожимали сильно мозолистую лапу белого медведя — так будет ближе. Смирнов вроде и роста среднего, и живот не особо большой, но впечатление производил от самого порога. Короткий, абсолютно седой чубчик редко прилип к круто выпуклому лбищу, широкие мохнатые брови белобрысо крыли светлые глазки. Остриженная, ослепительно сияющая на загорелом от огня и сварки лице такая же седая бородка. Шеи у него не было, от ушей сразу шли объемные покатые плечи. Этакий головогрудый белый медведь в старой полосатой десантной майке. А голос мягкий:
— Заходите, заходите в холодок. Попейте морсику. Сейчас посчитаемся на два и пойдем. Горн уже с утречка раскочегарен.
— А рассчитываться зачем?
— Правило первое: мастера ни о чем не спрашивать.
Ясно. Сергей попал в пару с поэтом. Все покидали свои рубашки на вешалку, выбрали из кучи за лавкой по длинному, внахлест сзади по ногам, брезентовому фартуку, надели верхонки. Молча косились друг на друга.
— Ну, орлы, пойдем заработаем свой обед?
Еще Нечипоренко объяснял: в новой обстановке первым делом следует провести детальный обзор местности и общий анализ ситуации. Зачем-то они здесь все собрались?
А кто такой Смирнов? Тридцать лет назад, он, сразу после института, был назначен сюда главным архитектором, не имея никакого опыта руководства, разве что комсомольского. Неплохое начало для карьеры, лет эдак через пять можно было и Москву загадывать. И не заштатное НИИ. Местные это понимали и, как к человеку явно временному, относились терпеливо. Но прошло пять, десять лет, пятнадцать, двадцать. Лихо начатая карьера обернулась тупиком. Что-то где-то все не состыковывалось, первое время утешали, просили подождать. Потом уже вокруг появились новые лица, завязалась новая дружба. Загадывать стало нечего. А, главное, в этом дурацком ожидании смены места, он пропустил счастливую возможность собственного творчества, не пробивая «до поры» ничего из личных задумок. А когда родилась директива «стирания граней», то уже нужно было просто реализовывать чужие разработки типовых застроек «малых городов ближнего Подмосковья». И пошли коробочки! Разнарядки, сроки, лимиты, снабжение, кадры, комиссии, эксплутационные нормы. Опять сроки и лимиты… В семидесятом в первый раз за все послеинститутское время вырвался в отпуск домой, на родину. Жена с сыном в Крым, а он на Север. Да. Так все и перевернулось…
Родина ужаснула. Разве мечтал он о таком свидании? Городок Печоры Псковской области, холмами, озерами и церквями сказочно помнившийся из детства, теперь обернулся и не городком вовсе, а … пепелищем, чуть теплящимся на месте когда-то знаменитого форпоста границы великого и сильного русского мира. Пепелищем? Нет. Допревающей шелухой. Все тут словно подменили: где красота фигурных купеческих особнячков, смешавших два века востока и запада, где крепкие, в единую со двором крышей, мужицкие дома за резными в три ряда причелинами, полотенцами и ставнями? Где неприступные, огромные — под груженые сеном возы — ворота «царских» складов?.. Все серое, облупленное, обветшавшее до крайности. Держатся только закопченные каменные стены. А люди? Земляки? Родня? Среди ближних и дальних родственников не осталось в живых ни одного старика. Ровесники? Те, с кем росли, учились, дружили и дрались, влюблялись и загадывали наперед? Вот эти жалкие испитые тени, бродящие на фоне истертой славы своих предков? И только слюняво тоскующие о сладкой жизни соседей-эстонцев. Он заглядывал в окна, заглядывал в глаза и ничего не узнавал. Это ли его родина? О ней ли он мечтал каждый год, когда с женой покорно паковался в какой-нибудь очередной курорт или санаторий? О ней ли видел счастливые сны?.. Бессмысленное полускотское прозябание до срока состарившихся работяг, измеряемое от получки до аванса, когда в магазинах на эти самые авансы месяцами можно купить только водку и серый хлеб, поголовно вдовые нищенствующие старухи, навеки заспанные женщины и дети, грязно богохульствующие под вечерний колокольный звон их прекраснейшего монастыря… Смирнов с матерью сходили на бескрайнее, косо сползающее с холма кладбище, расчистили дорожку, покрасили низенькую оградку вокруг могилы отца. Ударили по глазам плотные тычки стандартных, сваренных из узких полос «памятников»: как вбитые колы со ржавыми звездочками. Опять помянулся монастырь, куда они с бабой Тасей, тайно от бати, ходили давным-давно. Давным-давно. Когда небо было синим, мамкины сапоги навырост, а кусочек антидора, смоченный сладким разбавленным кагором, так и остался вкуснее всех будущих тортов и восточных сладостей.
Кузница, в которой когда-то трудился батя, давно разрушилась. Крыша сгорела, завалившись внутрь обугленными стропилами, печь соседи растащили по кирпичикам, остались только обросшие крапивой стены, внутри которых устроилась общественная уборная. Но в сарайчике за домом, где мать на лето держала своих курочек, она открыла ему замки на двух здоровенных, заваленных пропыленной, пропитанной грибком и плесенью ветошью, сундуках. Инструменты. Отцовы. Самокованые по собственной смекалке, с особыми приладами, и после стольких лет продолжавшие хранить память его мозолей, его силы. Молотки, керны, фурки, литейные формы, щипцы, мечики, лерки. А во втором ящике, сбоку, в истертой хромовой сумке оказались тетради. Шесть больших, в серых картонных обложках «амбарных книг», плотно исписанных крупными печатными буквами и наполненные рисунками и чертежами. Он двое суток сидел, разбирая все, что отец успел записать за несколько месяцев до смерти, и плакал. В воскресенье они, теперь уже вдвоем с матерью, сходили в монастырь. И опять он не мог сдержать слез: такая красота, такая красота совсем рядом, а вокруг нее дикое, безобразное вымирание. Монастырь практически не изменился, словно не заметив, что стоявший когда-то в этом вот проходе вратарной башни мальчик превратился в грузного, уже седеющего мужчину. Здесь его жизнь не оставила даже тени. А где оставила? Где? Там, «совсем рядом со столицей»? А в чем? В виде кучи панельных хрущовок и силовых подстанций?.. Здесь ничего не изменилось. И не должно было меняться. Слава Богу. Пока мать стояла на церковной службе, он бродил по петляющим дорожкам, и, борясь с желанием закурить, искал, искал себе оправдания. Разностильные и разновременные застройки, дома и домики, цветные куполки храмов и тяжеленные каменные пни башен, лишенных войной острых крыш. Все ведь бедно, строго, но ухоженно из последних сил и возможностей. Монахи, как и в далеком средневековье, отчаянно держали здесь свою вечную осаду, отражая сменяющие друг друга пятилетки качества и эффективности производства. На углу, около входа в древнейшую пещерную церковь, стоял сияющий чистотой дедок в застиранном до серости, крупно через край подштопанном по подолу подряснике, и улыбался.