Эльза Моранте - Андалузская шаль и другие рассказы [сборник рассказов]
Андреа стало жалко мать, и он простил ее. Но прощение, рожденное жалостью, это бедный родственник того прощения, что рождается любовью.
Превращение Джудитты из танцовщицы в мать стало поистине чудом. Нынче Джудитта похожа на тех сицилийских матерей, которые не выходят за порог и никогда не видят солнца, чтобы не бросить тень на своих детей. Которые едят черствый хлеб и оставляют сахар только для своих детей. Которые ходят с неприбранными волосами, но всегда имеют при себе легкий гребень — завивать локоны своих детей. Которые ходят в лохмотьях, как ведьмы, но их детям — они же само изящество! — надо говорить «мадам» и «милорд»!
Однако Андреа не питает к ней благодарности за все это. Он смотрит на нее глазами, полными безразличия и тоски.
Он нервный, молчаливый, и ему нет дела до того, что он глава семьи. Пожалуй, он даже стыдится, что у него есть семья. На сестру он вообще не обращает внимания: если ее приглашают на праздник или в гости, он отказывается ее провожать. В церковь никогда не ходит, даже снял картинку со Святым Сердцем, висевшую у него над изголовьем.
Он еще вырос за последнее время — уже выше Джудитты. Худ, немного неуклюж в движениях. Щеки его больше не такие нежные и гладкие, как раньше. А голос, еще несколько месяцев назад тонкий, как у птицы, стал ломаться и грубеть.
К Джудитте на уроки приходят маленькие танцовщицы — он на них не смотрит, а сразу уходит с презрительным и раздосадованным видом. Целыми днями он где-то пропадает. Куда ходит? С кем встречается? Загадка. Одна женщина, мать ученицы Джудитты, сообщила той по секрету, что его часто видят в кафе на окраине, с какой-то бандой молодежи без пиджаков, фанатиками и бунтарями.
Джудитта не осмеливается задавать Андреа вопросы, настолько она перед ним робеет. Она горда сыном и в сердце своем никогда его не упрекает, убежденная в его великом предназначении.
Будущее часто представляется Андреа чем-то вроде оперного театра, за дверями которого кружится какая-то неизвестная и таинственная толпа. Но самый загадочный персонаж в этой толпе, еще незнакомый ему самому, — это он, Андреа Кампезе! Каким он будет? Он хотел бы представить себе себя же самого в будущем, ему нравится наделять этого Незнакомца аурой побед, блеска, триумфов и непреклонной воли! Но, сколько бы он ни гнал от себя один образ, тот вечно маячит у него перед глазами — одинаковый, как статуя, все такой же нелепый:
то мрачный и презрительный герой,
обернутый лишь шалью андалузской.
ИЗ СБОРНИКА «ЗАБЫТЫЕ РАССКАЗЫ»
Перевод В. Николаева
Душа
Один старый синьор свел дружбу с Душой. Как-то раз ночью, возвращаясь домой, как обычно, нетрезвым и в тяжком одиночестве, он обнаружил ее сидящей на ступенях церкви и поначалу принял за попрошайку. А поскольку был человеком сострадательным, тотчас сунул руку в кошелек, однако, заметив, что рука ее не спешила потянуться к монете, а пальцы затрепетали, словно язычки пламени или травинки под ветром, догадался: перед ним была Душа, только что родившаяся и еще не обретшая тела. Какая неожиданная и счастливая встреча!
Редкие прохожие, видя, как синьор размахивает руками и разговаривает сам с собой (так им казалось), понимали, что он пьян, и шли мимо. Впрочем, если бы кто-то из прохожих посмеялся над ним, сочтя его поведение нелепым, синьор знал бы, как им ответить. «Ах, — сказал бы он, — в конце концов, я целых шестьдесят лет стараюсь быть любезным, угождать вам, но никто не хочет знаться со мной. Вы считаете меня отвратительным типом с противным голосом, скверным дыханием и шарахаетесь от меня, как от прокаженного. Никто не желает исполнять мои симфонические поэмы, никто не останавливается переброситься со мной парой слов. Я почти ослеп. И теперь я имею право сам решать, с кем мне дружить. Это не ваше дело».
Поскольку Душа была невидимой, ни один человек, к счастью, не подозревал о ее существовании и по этой причине не мог вмешаться в происходящее, так что на долю старого синьора выпала удача насладиться привилегией тайного общения с ней. Не познавшая еще мучительного веса тела, Душа легко носила целомудренную прелесть своей наготы, свободная и счастливая. В то время как старый синьор одевался, Душа, не ведающая стыда и лукавства, составляла ему компанию, присев на краешек кровати подобно дивной райской птице. С легкомыслием, присущим младенческому возрасту, подвижная, прозрачная, она то и дело улетала, неизвестно за кем и неизвестно куда, но старый синьор, хорошо зная, до чего крепко она к нему привязана, уповал на ее возвращение. И действительно, всегда непредсказуемая, она являлась перед ним из ниоткуда как чудо, созданное игрой чистых красок.
Чтобы доставить ему радость, она усаживалась за фортепьяно и, покачивая головкой с мягкими серебряными прядями волос, играла сочиненную им музыку, и ее пальцы, существовавшие вне времени и пространства, извлекали из клавиш звуки, вечные и необъятные, как абсолютная тишина. Старый синьор таял от удовольствия. И в свою очередь, обучал ее названиям вещей.
— А это что такое? — спрашивала Душа с любопытством.
Он отвечал:
— Башмаки.
— Какая гадость, — морщила она носик и, преисполненная простодушной гордости, нежно поглаживала свои маленькие босые ступни.
Она с изумлением разглядывала зонтик и шляпу, потому что дождь для нее был вещью неосязаемой, чем-то наподобие света.
Чтобы заставить старого синьора поиграть с ней, пока он, пошатываясь, ковылял по грязной дороге, Душа, мурлыча песенку, шлепала по тем же грязным лужам и выплывала оттуда белоснежной лебедью. Тогда синьор и Душа останавливались под дождем и громко смеялись, как два школяра.
А если люди указывали на него пальцами, он кричал им:
— Да, я сумасшедший, и что с того? Что вам от меня нужно? Я что, пью на ваши деньги?
Душа одобряла и подбадривала его.
Настала ночь, когда он снова увидел ее на той же ступеньке церкви, где она впервые показалась ему, едва в нее вдохнули жизнь. На этот раз ее знобило, она вся дрожала, кутаясь в свои распущенные мокрые волосы, похожие на нити, только что извлеченные из кокона. Душа подняла на синьора огромные померкшие глаза, в которых плескался страх.
— Я умираю, — прошептала она голосом слабым и бледным, — для меня все кончено. — И стала меркнуть, как пламя свечи на заре.
Старый синьор содрогнулся.
— Нет, радость моя, нет, дитя мое! — воскликнул он. — Нет! Ты единственная подруга моей старости, последняя поэма моего гения!
Но Душа простонала:
— Я буду заключена в тело, это неизбежно.
— Но так не должно быть! — вскричал синьор. — Ты воплощение невинности и свободы! Мы перед собором, давай помолимся вместе, чтобы такого не случилось!
И старый синьор принялся истово осенять себя крестным знамением.
Именно в эту минуту мимо пробегала свора собак, и Душа, издав странный крик, в котором слышалась неземная боль, бросилась прямо в стаю и исчезла.
Старый синьор пошатнулся, будто пораженный молнией; но в этот миг одна из собак приблизилась к нему, опустив голову и виляя хвостом, и, склонившись к мокрой морде дворняги, синьор узрел в глубине собачьих зрачков Душу, мерцающую как лампада, униженно трепещущую и без надежды молящую его о помощи.
Паломница
— Идет, я слышу ее шаги, — пролепетала молодая невестка, насторожившись и украдкой поглядывая на дверь, и ее детское личико подернулось пеленой грусти.
Старуха вошла мгновение спустя, и вся семья поднялась из-за стола. Дети, присев в реверансе, громко закричали:
— Добрый вечер, бабушка!
Сын подал руку и проводил мать на ее место во главе стола. Никто не смел сесть без ее знака. Она быстро перекрестилась, и лишь тогда из глубины зала появился слуга с первым блюдом.
Сын молча поправил подсвечник, в котором этим вечером были зажжены девять свечей. Невестка также не произносила ни слова; только ее нижняя губа, полная и ярко-красная, как вишня, в присутствии старухи, по обыкновению, дрожала.
Праздновали день Пятидесятницы, и детям позволили сесть за стол вместе со всеми, однако они не радовались этому, потому что бабушка вселяла в них страх. Высокая и грузная, она вошла тяжелой поступью командора, голова ее была склонена набок, к плечу, а на лице читались высокомерная сдержанность и насмешка. Черные глаза оттеняли бледность ее лица и сверкали с ледяной суровостью. Ресниц не было, а зубы, еще крепкие, пожелтели от курения. Над высоким гладким, без морщин, лбом, сверкало серебро волос, заплетенных в косу. Прокуренный голос старухи звучал хрипло и резко. Когда она говорила, желваки ходили на скулах, а узкие губы складывались в саркастическую усмешку.