Паскаль Лене - Казанова. Последняя любовь
— Нет и нет! Ведь это мирское! И с точки зрения Господа недостойно: Туанет невинна, вы священник — преступление будет двойным.
— Но разве вы сами уже не воспользовались этой невинностью?
— Увы! Я полон раскаяния.
— Я оставлю ее при себе.
— Вам не стоило покидать Францию: говорят, священникам там теперь позволено жениться.
— Она будет моей домоправительницей…
Дюбуа так его уговаривал, что Джакомо утомился от затеянной им самим игры и думал лишь о том, как бы избавиться от докучного собеседника, встал и снял засов с двери, ведущей в соседнюю комнату. Длинный, как жердь, костлявый Дюбуа тут же и исчез за ней: казалось, мерзкая ворона превратилась в бесплотный дух.
Джакомо задвинул засов на двери, оставив святого отца на попечение Всевышнего: Полина и Туанон спали с закрытыми окнами и ставнями, так что Дюбуа не мог выйти оттуда незамеченным.
~~~Наутро все собрались за завтраком у г-жи де Фонколомб. Отсутствовал только аббат. Розье сказал, что не видел его со вчерашнего дня, ни в постели, ни где бы то ни было еще. Г-жа де Фонколомб решила, что не стоит волноваться, ведь Дюбуа подвержен бессоннице, которая заставляет его сменять сутану на мирское платье и выходить на прогулки, где его ждет отнюдь не вино причастия.
Г-жа де Фонколомб попросила Розье снести письмо, адресованное княгине Лихтенштейнской, придворной курфюрста, в замок Пильниц. Вместо Розье прислуживала Тонка. Казанова наблюдал за ней, пытаясь прочесть по ее лицу, что произошло ночью. Но по ней, как обычно, ничего нельзя было прочесть, кроме того, что она отменно выспалась. Может, она все же уступила Дюбуа? Пытался он разглядеть смятение и в поведении Демаре, но также безуспешно: они словно сговорились молчать и не подавать виду. Ему даже пришло в голову: а что, если они обе отдались аббату…
Гоня от себя эту нелепицу, он резко встал из-за стола, извинился и прямо через окно шагнул в спальню барышни.
То, что представилось там его глазам, не могло удивить человека, уже знакомого с несколько необычными привычками аббата: тот всю ночь провел в платяном шкафу. По всей видимости, ему там так понравилось, что он остался до утра, предаваясь тайным усладам в окружении девичьих нижних юбок, источающих odor di femina[41].
Джакомо вытащил узника, пребывавшего в блаженном состоянии, из шкафа, и тот поведал ему о ночи, проведенной среди женского белья.
— Но как случилось, что вас не раскрыли? — удивился Казанова. — Ведь вы храпите, как целый гренадерский полк.
— Я уснул лишь утром, после того, как чаровница Тонка изъяла из шкафа белье для барышни.
— Так, значит, она вас видела?
— Наверняка. Но не выдаст, потому как любит.
— Да, не выдаст, — повторил Казанова вслед за аббатом, придя в дурное расположение духа, — но по другой причине: она так глупа, что мужчина в шкафу не удивил и не напугал ее.
— Разве я так страшен? — раздраженно спросил аббат.
— Ваше лицо отталкивающе, так что любого напугает до полусмерти, и весь вы такой безобразный, что самая отъявленная потаскуха позволит вам лишь отпустить ей грехи.
— Значит, Тонка меня любит, ведь она не потаскуха.
— Она и впрямь всего лишь дурочка.
Казанова привел аббата к г-же де Фонколомб, никто не задал ему ни одного вопроса. Тонка поднесла ему чашку с шоколадом и как ни в чем не бывало продолжала сновать туда-сюда; похоже, никакого сговора между ними не было. Наблюдая за ее поразительным самообладанием, Казанова сделал вывод: она не выдаст Дюбуа, поскольку ее беспредельная глупость обеспечивает ту же надежность, что и самое здравое мышление.
~~~В полдень вернулся Розье с письмом, в котором г-жа де Фонколомб и шевалье де Сейнгальт приглашались во дворец Пильниц, где их ожидает курфюрст.
Г-жа де Фонколомб велела запрягать, и тотчас после обеда они выехали. Демаре взялась тем временем отвести Тонку к окулисту. Аббат напросился с ними, любопытствуя взглянуть на стекляшку, которая добавит прелести его будущей домоправительнице.
По дороге г-жа де Фонколомб дала полюбоваться шевалье бриллиантом, который красовался в этот день на ее руке: камень отличался не только красотой, но и тем, что был огранен на венецианский манер. Удивившись, что дама в летах не смогла удержаться от тщеславного желания похвастаться перед ним дорогим украшением, Казанова сперва был в замешательстве и никак не выражал всего восторга.
— Ваше молчание меня удивляет, и я охотно вам верю, когда вы утверждаете, что не всегда признаете своих детей.
При этих словах, произнесенных тоном легкой насмешки и даже слегка фамильярно, озадаченность Казановы достигла апогея.
— Детей, но не бриллианты.
Он взглянул на свою спутницу, чьи подслеповатые, но полные доброжелательности глаза, казалось, искали его взгляд.
— Кажется, я и впрямь ему отец! — воскликнул он под влиянием пронзившего его воспоминания.
— Благодарю, мой нежный друг, — прошептала пожилая дама. — Но не будем об этом, пусть тайна, так долго окутывающая наше прошлое счастье, и впредь остается тайной!
Джакомо с уважением отнесся к душевной тонкости спутницы и счел нужным хранить молчание. Запах духов, которыми она сбрызнула свои седые волосы, всколыхнул в нем воспоминание об одной очень давней весне. Это благоухание, может, слегка и стерлось в памяти, но не утратило своей обольстительной силы. Простыни, сложенные в шкафу, мало-помалу пропитываются тонким ароматом лаванды — так и наша память упорно хранит то, что когда-то напитало ее.
Джакомо завладел рукой своей подруги прежних лет и поднес ее к губам. Она охотно позволила ему это, улыбнулась и сказала, что ее глаза, навечно обращенные в прошлое, и теперь еще видят молодого человека прекрасной и благородной наружности и что ей наконец довелось удостовериться, что это был не сон.
— Вы сомневались, существовал ли на самом деле этот молодой человек?
— Он называл себя шевалье, но не был им, поскольку фортуна, обделив его состоянием, сделала его принцем. Он был настолько любезным кавалером, что можно было усомниться, не существовал ли он только в романах, которые сочинял каждый день.
— Вы хотите сказать, что он лгал?
— Этот совершенный любовник мог лгать лишь по причине чрезмерной скромности. Порой мне казалось, что он лжет по доброте душевной. Он был способен одарить любовью, даже если не любил, подобно тому, как охотно раздавал золото, которого у него не было.
~~~Всю вторую половину дня они провели с княгиней Лихтенштейнской и курфюрстом, который устроил им пышный прием. Курфюрст явно отдавал предпочтение всему французскому, и немудрено: после революции из Версаля и французских провинций бежало множество талантливых людей, способствовавших расцвету его владений. Княгиня Лихтенштейнская, которой ее сын граф Вальдштейн писал весьма редко, узнала от них новости о нем. Как обычно, она жаловалась на то, что наследник рода Валленштейнов путешествует по Европе с одной целью: покупки лошадей. Эта неуемная страсть ставила его в ее глазах на одну доску с перекупщиками и барышниками, с которыми он проводил большую часть времени.
Курфюрст знал г-на де Сейнгальта лишь как сына прекрасной Занетты, которую он видел на театре, и как брата покойного директора своей Академии Изящных Искусств. Джакомо, в котором княгиня видела к тому же нечто вроде слуги своего сына, пришел в скверное расположение духа. Подчеркнуто восхищаясь красотами разбитого на французский манер сада и китайского павильона, он почти не принимал участия в беседе и вел себя, как и подобает тому, кто всего лишь чей-то брат, чей-то сын, чей-то слуга и сам по себе мало что значит.
Курфюрст пригласил г-жу де Фонколомб на ужин в тесном кругу приближенных. О Казанове не было речи, поскольку само собой разумелось, что господин, сопровождавший ее, также получит место за столом. Г-жа де Фонколомб нашла возможность отклонить предложение под предлогом своих лет и нездоровья. Курфюрст подал ей локоть и повел к карете. С другой стороны ей помогала княгиня. Казанова смиренно держался позади знати, история которой насчитывала сотни лет и изобиловала героическими предками. Джакомо был «принцем» лишь в глазах тех, кто его любил. Нынче он был стариком, бесславно плетущимся к смерти на почтительном расстоянии от важных лиц с громкими именами.
По дороге обратно г-жа де Фонколомб нашла для своего друга слова участия, способные вернуть ему уважение к самому себе, смысл которых сводился к следующему: ослепленные собственной славой и блеском собственных изображений на золотых и серебряных монетах, сильные мира сего за репутациями, титулами, состояниями и внешним лоском не замечают людей. Чем ты выше на социальной лестнице, тем дальше и от себя, и от человеческой природы. Почувствовав, что Казанова несколько приободрился, она продолжала: