Макс Фриш - Homo Фабер. Назову себя Гантенбайн
— News of Today[46].
Только солнце двигалось.
— President Eisenhower Says…[47]
Пусть себе говорит!
Важно только передвинуть деревянную чурку в нужную клетку и быть уверенным, что здесь неожиданно не появится человек, которого не было до сих пор на борту, скажем Айви, — ты здесь для нее недосягаем!
Погода стояла хорошая.
Как-то утром, когда я завтракал с баптистом, Сабет подсела к нам за столик, чему я искренне обрадовался. Сабет в своих черных джинсах. Вокруг было немало пустых столиков — я хочу сказать, ей незачем было к нам подсаживаться, если бы я был ей неприятен. Да, я искренне обрадовался. Они заговорили о парижском Лувре, в котором я никогда не был, а я тем временем чистил яблоко. Она отлично объяснялась по-английски. И снова меня ошеломила ее молодость. В такие минуты спрашиваешь себя, был ли ты сам когда-нибудь таким молодым. А ее взгляды! Человек, который не посетил Лувра только потому, что искусство его не интересует, — нет, такого не может быть! Сабет считала, что я ее разыгрываю, просто смеюсь над ней. А на самом-то деле смеялся баптист — и надо мной.
— Mister Faber is an engineer,[48] — сказал он.
Меня разозлили, конечно, не его дурацкие шутки над инженерами, а его ухаживанье за этой девчонкой, которая не ради него подсела за наш столик, его рука, которую он бесцеремонно положил сперва на ее руку, потом на ее плечо, потом снова на ее руку, его мясистая рука. Что он все ее хватает! Только потому, что он знаток Лувра?
— Listen, — все повторял он, — listen[49].
Сабет.
— Yes, I’m listening[50].
Ему нечего сказать, этому баптисту, весь этот треп насчет Лувра только предлог, чтобы хватать девочку за руку, так сказать, по-отечески — знаем мы эту манеру! — да еще он смеет надо мной подшучивать!
— Go on, — сказал он мне, — go on[51].
Я считаю, что профессия инженера, который господствует над материальным миром, уж во всяком случае — мужская профессия, если вообще не единственная мужская; я обратил их внимание на то, что мы все находимся на теплоходе, а теплоход тоже творение техники…
— True, — сказал он, — very true![52]
При этом он все время касается ее руки, изображает внимание, крайнюю заинтересованность — только ради того, чтобы не снимать своей ладони с ее руки.
— Go on, — сказал он, — go on!
Девочка хочет меня поддержать и переводит разговор со статуй Лувра, которых я не знаю, на моего робота; но у меня нет охоты об этом говорить, и я ограничиваюсь лишь одним замечанием: скульптура и все тому подобное (для меня) не что иное, как предки роботов. На примитивном этапе развития художники пытались преодолеть смерть, запечатлевая человеческое тело, а мы стремимся к тому же, подменяя это тело. Техника взамен мистики!
К счастью, появился мистер Левин.
Когда выяснилось, что мистер Левин тоже еще ни разу не был в Лувре, разговор за столом перешел, слава богу, на другую тему. Мистер Левин сказал, что посетил вчера машинное отделение нашего теплохода, — на этом общий разговор прервался. Баптист и Сабет продолжали обсуждать Ван Гога, а Левин и я говорили о дизельных двигателях; причем я, хотя дизельные двигатели меня интересовали, не выпускал из поля зрения Сабет: она внимательно слушала баптиста и вдруг взяла его руку и положила на стол, словно салфетку.
— Why do you laugh?[53] — спросил он меня.
Я не мог сдержать смех.
— Van Gogh is the most intelligent fellow of his time, — сказал он мне. — Have you ever read his letters?[54]
A Сабет:
— Он в самом деле очень много знает.
Но как только мы с мистером Левином заговорили об электричестве, выяснилось, что наш баптист знает не так уж много, он не смог вставить ни слова в наш разговор, — настал его черед чистить яблоко да помалкивать.
В конце концов разговор перешел на Израиль.
Позже, уже на палубе, Сабет (без всякого давления с моей стороны) сказала, что ей хотелось бы как-нибудь спуститься в машинное отделение, причем именно со мной; я только сказал, что тоже собираюсь осмотреть двигатели. Меньше всего мне хотелось бы ей навязываться. Она удивилась, почему у меня нет шезлонга, и тут же предложила мне свой — она условилась идти играть в пинг-попг.
Я поблагодарил, и она убежала…
С тех пор я часто сиживал в этом кресле. Едва завидев меня, стюард вытаскивал ее шезлонг и расставлял его; при этом он называл меня не иначе как «мистер Пайпер», потому что на бирке шезлонга было написано: «Мисс Э. Пипер».
Я убеждал себя, что, видимо, любая молоденькая девушка будет мне напоминать Ганну. В эти дни я снова стал чаще думать о Ганне. Что считать сходством? Ганна была брюнеткой, у Сабет волосы были светлые — вернее, даже рыжеватые; и я сам думал, что всякая попытка найти здесь сходство притянута, так сказать, за волосы. Я занимался этим исключительно от нечего делать. Сабет очень молода — и Ганна была тогда очень молода, — и говорит она на том же литературном верхненемецком языке, что и Ганна, но ведь в конце концов (убеждал я себя) целые районы говорят на верхненемецком. Я подолгу лежал в ее кресле, уперев ноги в белые перила, которые все время подрагивали, и глядел на море. К сожалению, я не захватил с собой технических журналов, а романов я читать не могу. Я предпочитал размышлять о том, что является причиной этой вибрации, можно ли ее избежать, или принимался высчитывать, сколько лет теперь Ганне — интересно, поседела ли она? Я лежал с закрытыми глазами, стараясь уснуть. Будь Ганна здесь, на теплоходе, я, без сомнения, ее тотчас же узнал бы. Я думал: а вдруг она тут! Вскакивал и метался между шезлонгами, не рассчитывая, впрочем, всерьез, что она может здесь оказаться. Надо же было как-то убить время! И все же (не могу этого отрицать) я опасался, а вдруг она и вправду объявится на теплоходе? И я пристально вглядывался в лица разных дам, которые давно уже перестали быть юными девицами. Когда ты в черных очках, в этом нет ничего неприличного. Стоишь себе, покуриваешь и смотришь в упор, а те, кого ты разглядываешь, этого даже не замечают. Можно их разглядывать не спеша, по-деловому. Я старался определить их возраст, что было отнюдь не простой задачей. Я меньше обращал внимания на цвет волос, чем на ноги — в тех случаях, когда они были видны, — а особенно на руки и губы. У иной губы оказывались еще вполне сочные, но шея была вся в складках, как у черепахи. И я представлял себе, что Ганна может быть еще очень красивой, я хочу сказать, очень привлекательной. К сожалению, мне не удавалось разглядеть ничьих глаз — их скрывали темные очки, без очков здесь никто не обходился. На солнышке грелось немало отцветших красавиц, еще больше было таких, которые, видно, вообще никогда не цвели — в основном американки, шедевры косметики. Я знал только одно: так Ганна никогда не будет выглядеть.
Я снова улегся в шезлонг.
Ветер гудел в трубе.
Пенились волны.
На горизонте показался грузовой пароход.
Мне было скучно, только поэтому мысли мои часто блуждали вокруг Ганны; я лежал, упираясь ногами в белые перила, которые все время вибрировали. Того, что я знал про Ганну, хватило бы для описания ее примет полиции, но той Ганны ведь здесь нет, и, значит, обращаться в полицию бессмысленно. Как я уже говорил, я не мог себе ее представить, даже когда закрывал глаза.
Двадцать лет — это много…
Вместо нее я снова увидел (я открыл глаза потому, что кто-то тронул мое кресло) юное существо, которое зовется Элисабет Пипер.
Игра в пинг-понг закончилась.
Больше всего меня поражало, как Сабет в разговоре, чтобы показать свое несогласие, резким движением откидывала конский хвост (а ведь Ганна вообще никогда не носила конского хвоста!) и как она пожимала плечами — ей, мол, все равно, — хотя ей было далеко не все равно. Из одной только гордости! Но самым удивительным было, как она внезапно на миг хмурила брови, когда, смеясь моей шутке, все же находила ее плоской. Меня это поражало, но не занимало моих мыслей, хотя и нравилось. Ведь бывают жесты, которые правятся только потому, что ты видел их прежде. К разговорам о сходстве я всегда отношусь скептически — по личному опыту. Сколько раз мы с братом хохотали до упаду, когда люди, ничего не зная, охали и ахали по поводу нашего поразительного сходства — мой брат был приемным сыном моих родителей. Если кто-нибудь при мне потрет правой рукой (к примеру) левый висок, то меня это поразит, я сразу вспомню отца, но не стану считать этого человека братом отца только потому, что он так чешется. Я руководствуюсь разумом. Я не баптист и не спиритуалист. Как может прийти в голову, что какая-то девушка, которую зовут Элисабет Пипер, — дочь Ганны? Если бы мне тогда на теплоходе (или потом) хоть на секунду представилось, что между этой девушкой и Ганной, к которой я после истории с Иоахимом все время мысленно возвращался, есть какая-то связь, я бы, само собой разумеется, тут же ее спросил, кто ее мать. Как ее зовут? Откуда она родом? Не знаю точно, как бы я себя вел, но, во всяком случае, иначе, это само собой разумеется, я ведь нормальный человек, я относился бы к дочке как к дочке, у меня нет противоестественных наклонностей.