Иэн Макьюэн - Сластена
— Нет, правда, это было совсем по-другому, люди там дорожат друг другом.
Ее слова показались мне знакомыми. Мне встречались статьи в газетах и документальные телефильмы, в которых с ликованием говорилось, что Восточная Германия, наконец, обошла Великобританию по уровню жизни. Спустя много лет, когда пала Берлинская стена и раскрыли архивы, выяснилось, что все это вранье. ГДР была в бедственном положении. Факты и цифры официальной статистики, в которую людям хотелось верить, были придуманы партией. Однако в семидесятые годы, в пору самоуничижения британской общественности, бытовало мнение, что каждая страна в мире, включая Верхнюю Вольту, вскоре оставит нас далеко позади.
— Но, Шерли, люди заботятся друг о друге и здесь, — сказала я.
— Ну конечно, мы все заботимся друг о друге. Так против чего мы сражаемся?
— Против параноидального однопартийного государства, против отсутствия свободы печати, свободы передвижения, против государства как концлагеря — вот против чего. — Я будто слышала шепот Тони у себя за спиной.
— Вот это и есть однопартийное государство. Наша пресса — это бутафория, а у нищих нет денег, чтобы путешествовать.
— Ох, Шерли, да что ты!
— Парламент и есть наша однопартийная система. Хит и Вильсон принадлежат к одной элите.
— Какой же вздор ты говоришь!
Никогда раньше мы не говорили о политике — только о музыке, о семье, о личных вкусах и пристрастиях. Я придерживалась мнения, что все мои коллеги в большей или меньшей степени разделяют мои взгляды, и теперь пыталась понять, не смеется ли Шерли надо мной. Она отвернулась, резко потянулась через стол за новой сигаретой. Она рассердилась. Мне не хотелось ссориться со своей новой подругой. Понизив голос, я мягко сказала:
— Но если ты так думаешь, Шерли, зачем тебе здесь работать?
— Без понятия. Отчасти для того, чтобы сделать приятное отцу. То есть родителям я сказала, что пошла на госслужбу. Я не думала, что они меня отпустят. Но потом все мной гордились. Я и сама гордилась. Я будто одержала победу. Но… Видишь ли, так всегда бывает, они хотят, чтобы в конторе иногда мелькали типы не из «Оксбриджа». Я у вас так, для вида, пролетарий для галочки. — Она встала. — Давай-ка займемся делом.
Я тоже поднялась с места. Разговор был неприятный, и я обрадовалась, что он закончился.
— Я домою в гостиной, — сказала она, а потом остановилась у двери кухни.
Выглядела она грустной, ее большое тело круглилось под фартуком, волосы, все еще влажные от усилий, прилипли ко лбу.
— Ну же, Сирина, ты же не думаешь, что все так просто, что мы по счастливой случайности оказались на стороне добра.
Я пожала плечами. По правде говоря, я думала, что это именно так, но ее тон, горький и обличительный, вынудил меня промолчать.
— Если бы у людей в Восточной Европе было право голоса, включая твою ГДР, они бы вышвырнули русских, и у компартии не осталось бы никаких шансов. Они живут так под принуждением, вот против чего я выступаю.
— Ты думаешь, здесь бы люди не вышвырнули американцев с военных баз? Могла бы заметить, права выбора им никто не предложил.
Я как раз собиралась ответить, но Шерли зло схватила веник и сиреневую канистру с полиролью и ушла, только выкрикнув мне из коридора:
— Ты впитала всю их пропаганду, моя милая. Реальность чуть шире, чем «средний класс».
Теперь рассердилась я. Задыхаясь от гнева, я даже не смогла ей ответить. Последнюю фразу Шерли прокричала с нарочитым акцентом лондонского кокни, будто подчеркивая свою солидарность с рабочим классом. Какое право она имеет относиться ко мне свысока? Реальность всегда шире «среднего класса»! Невыносимо. У ее «реальности» смехотворный акцент. Как она могла очернить нашу дружбу и сказать, что «у нас» в конторе она просто пролетарий для галочки. А я, по правде, ни разу и не подумала о ее школе или колледже, разве что однажды сказала себе, что на ее месте была бы более счастливой. А что касается политиков — так это ортодоксальная свора идиотов. Мне хотелось побежать за ней, накричать на нее. Во мне кипела резкая отповедь, мне хотелось все ей высказать. Вместо этого я молча постояла, потом пару раз обошла кухонный стол. Потом подняла пылесос, тяжеленную штуковину, и отправилась в маленькую спальню, туда, где был окровавленный матрас.
Так и случилось, что я подошла к уборке этой комнаты с особым тщанием. Я занималась делом яростно, снова и снова проигрывая в уме наш разговор, соединяя то, что было сказано, с тем, что мне хотелось сказать. Перед самой нашей ссорой я наполнила водой ведро, чтобы протереть оконные рамы и деревянные наличники. Затем решила, что начать лучше с плинтусов. А для того, чтобы ползать на коленях, мне необходимо было вычистить пылесосом ковер. Для того чтобы это проделать, я вытащила в коридор несколько предметов обстановки — прикроватную тумбочку с замком и два стоявших у кровати деревянных стула. Единственная в комнате электрическая розетка оказалась у самого пола за кроватью, и в нее уже была включена прикроватная лампа. Мне пришлось лечь на пол и дотянуться до розетки рукой. Под кроватью давно не чистили, там собрались комья пыли, несколько использованных салфеток и грязный белый носок. Вилка сидела туго, и мне нужно было приложить усилия, чтобы вытащить ее из розетки. Я по-прежнему думала о Шерли и о том, что мне предстоит ей сказать. В ссорах я обычно трусовата. Все же, казалось мне, мы обе предпочтем английское решение и притворимся, что разговора не было. От этой мысли я разозлилась еще больше.
Затем рука моя задела клочок бумаги, скрытый ножкой кровати. Клочок был треугольный, не более десяти сантиметров по гипотенузе, и некогда принадлежал верхнему правому углу газеты «Таймс». На одной стороне был знакомый мне шрифт — «Олимпийские игры: полная программа, страница 5». На обратной стороне, над одним из катетов едва угадывалась запись карандашом. Я вылезла из-под кровати и села, чтобы рассмотреть бумажку поподробнее. Я глядела и ничего не понимала, пока не осознала, что держу ее неправильно. Тут мне бросились в глаза две строчные буквы: «тк». Линия отрыва проходила непосредственно по написанному чуть ниже слову. Надпись была полустертая или бледная, как если бы писали без нажима. Однако буквы прочитывались ясно: «умлинге». Непосредственно перед «у» виднелась черта, которая могла быть только ножкой буквы «к». Я снова перевернула бумажку, будто надеялась, что буквы выстроятся во что-нибудь еще, объяснят или докажут мне, что я во власти бреда. Однако сомнений быть не могло — его инициалы, его остров, но не его почерк. За минуту состояние крайнего раздражения сменилось во мне гораздо более сложным чувством — смятением и безотчетной тревогой.
Разумеется, первым делом я подумала о Максе. Ему, единственному из моего окружения, было известно название острова. В некрологе об острове не говорилось ни слова; о нем не знал, наверное, и Джереми Мотт. Однако в конторе у Тони были знакомые, хотя на действительной службе оставались очень немногие, может быть, несколько пожилых высокопоставленных особ. Они, конечно же, ничего не знали о Кумлинге. Что касается Макса, мне казалось, что не следует требовать у него объяснений. Таким образом я выдам нечто, что мне следует держать при себе. Он не скажет мне правды, если это ему неудобно; а если он что-то и знал, то в этом случае он уже меня обманул, утаив от меня эти сведения. Я мысленно вернулась к нашей беседе в парке и к его настоятельным расспросам. Снова посмотрела на клочок бумаги. Газета выглядела старой, пожелтевшей. Если это важная тайна, то для разгадки мне не хватало данных. В мою бедную голову закралась уж совсем странная мысль: «к» на боку нашего фургончика и есть недостающая буква, нарисованная в виде веселой горничной, с отставленной ногой, прямо как я. Да, все связано! Теперь, когда в голову лезли одни глупые мысли, я испытала почти облегчение.
Я поднялась с кровати; меня подмывало перевернуть матрас снова, только для того, чтобы посмотреть на кровавое пятно. Оно находилось прямо под тем местом, где я только что сидела. Совпадало ли оно по времени с выходом газеты? Я не знала, как определить возраст крови, но очевидно, что в этом и выражалась суть тайны и моей тревоги. Можно ли соотнести название острова и инициалы Тони с кровью?
Положив клочок газеты в карман фартука, я пошла по коридору в уборную, надеясь, что не наткнусь на Шерли. Я закрыла за собой дверь, села у стопки газет и стала их просматривать. Подборка газет была неполная — квартира, наверное, часто пустовала. Последние экземпляры относились к периоду многомесячной давности. Мюнхенские игры состоялись прошлым летом, десять месяцев назад. Кто мог это забыть: одиннадцать израильских атлетов, убитых палестинскими террористами? Почти у самого основания стопки я нашла газету с оторванным уголком и вытащила ее на свет божий. Вот и первая половина слова «программа», 25 августа 1972 года. «Безработица достигла рекордных значений с 1939 года». Я смутно помнила этот выпуск газеты, но не из-за заголовка о безработице, а из-за статьи о моем прежнем кумире Солженицыне, напечатанной на первой полосе. Только что вышла его нобелевская речь 1970 года. Солженицын критиковал ООН за то, что она не считает Всеобщую декларацию прав человека условием членства в ООН. Мне казалось, что это справедливая критика, Тони считал ее наивной. Меня потрясли строчки о «тенях павших», а также об искусстве, восстающем из боли и одиночества сибирских снегов. В особенности мне понравилась фраза: «Горе той нации, у которой литература прерывается вмешательством силы».