Галина Таланова - Бег по краю
Материнский диктат всё расширял сферу своих притязаний. Теперь патрулируемой зоной были не только приходы друзей и прогулки по вечернему, быстро пустеющему городу, но и культпоходы в кино или театр, не говоря уж о вылазках на природу… Что это было? Страх за детей? Или страх за себя? Страх остаться одной? Ревность, что твой ребёнок больше не принадлежит тебе и у него своя жизнь, в которой для тебя остаётся всё меньше места? Что твоё чадо уже в чём-то умнее, образованнее и развитее тебя? Осознание, что ты пыхтишь в своём вездеходе-УАЗике по глубокой колее, в то время как разноцветные юркие машины даже и не пытаются сунуться в эту разъезженную и развезённую глину: они просто сворачивают на зелёную травку, промытую до скрипа дождями и пригнувшуюся к земле под тяжестью повисших на ней капель воды?
Лидия Андреевна просто места себе не находила, когда дети уходили из дома. Мысли её становились разобраны, будто пазлы, и собрать их никак не получалось: словно что-то было потеряно и поэтому картина никак не складывалась. Лидия Андреевна становилась рассеянной и, готовя ужин, частенько забывала бросить соль, а специи убирала в книжный шкаф… Делала всё на автомате, чувствуя всё нарастающую в глубине тревогу. Как гроза собиралась. Становилось душно, парило. Вот уже и дыхание затруднено. Ловишь ртом воздух, будто астматик или рыба, выброшенная на берег рыбаком. Кажется, что вода – вон она, близко, можно по роднику доплыть до полнокровной реки… Но нет! Куда там! Лежишь на боку, смотря мутнеющим глазом в бездонное небо, лишь по цвету напоминающее озеро в прозрачный солнечный день, чувствуя, как высыхает и стягивается кожа, невидимая для чужого глаза под серебристой чешуёй.
28
Это так страшно, когда начинаешь ощущать неприятие собственными детьми. Когда недавно послушные и ластящиеся к тебе мурлычущей кошкой создания принимаются вдруг ощериваться хорьками, орать на тебя, хлопать дверьми так, что стекло в серванте берётся тихонечко так позвякивать, будто чокается само с собой, желая всем здравствовать… И ты чувствуешь, что уже ничего не можешь сделать… Совсем бессильна противостоять этой силе незаметно выросших на дачном участке диких деревьев, заслоняющих свет в твой добрый огород… Нет, ты, конечно, видела, что они растут, год от года становясь всё мощнее, но сначала необузданная радость: ах, как хороши они в этой своей дикой стройности и несут спасительную тень, потом жалость: пусть порастут ещё, затем неожиданно понимаешь, что сама справиться с ними уже не в состоянии. Да и подмога только что и сможет сделать – так это уронить на крышу дома…
Лидия Андреевна иногда так боялась появившихся в её жизни вспышек от своих чад, что ей порой хотелось как-то подластиться к ним. Нет, в тот момент своего смятения – вовсе не потому, что она испытывала к ним нежность, а именно из-за страха нахождения в неустойчивом равновесии. Будто находишься на деревенских качелях: кто-то тяжелый уселся на противоположный конец доски, подбросив тебя резко вверх, – и ты сидишь и болтаешь в воздухе ногами, что есть силы вцепившись в замшелый край доски, боясь съехать вниз, как с ледяной горки. Тогда она, набрав полные лёгкие холодного воздуха, заискивающим голосом начинала говорить с ними, подсознательно выкручивая и растирая беспокойные пальцы собственных рук. Она принималась что-то суетливо им рассказывать своим изменившимся до неузнаваемости голосом, становящимся похожим на тот, каким она ворковала с Андреем в молодости в самый разгар их любви. Иногда что-то вкрадчиво спрашивала, чувствуя, как замирает сердце, будто на свидании, когда впервые признаёшься в любви и боишься услышать: «Нет. Я тебя не люблю и никогда не полюблю».
Странно то, что, если она слышала это «Нет!», то теперь, как в юности, Лидия Андреевна не уходила прочь, втянув голову в плечи, будто взъерошенный цыплёнок, и стараясь слиться с отброшенной на стенку дома собственной тенью, а, наоборот, гордо вскидывала голову, чувствуя притекающую к щекам кровь и закипающую в жилах ярость. И снова летела чашка на пол, истерично взвизгнув разлетающимися по комнате осколками, вновь хлопали взрывающимися забродившими банками двери, голос срывался, будто лыжник с трамплина – и летел в «никуда» над пустотой с предчувствием приземления в место, откуда возвращение будет долгим и утомительным. И снова впереди была бессонная ночь, когда луна, разливающая свой ртутный свет, оставит металлический привкус на языке, а глаза станет нестерпимо жечь, как от солнечного ожога.
29
Теперь Вася хотела замуж. Нет, не то чтобы ей нужен был мужчина. Она просто задыхалась от какого-то душного воздуха пустыни, в который вплеталось жаркое дыхание всё иссушающего ветра, бросающего горстями песок в глаза.
У Лидии Андреевны была относительно спокойная семейная жизнь. Почему же она при этой своей хорошей семейной жизни была так против, чтобы Василиса имела семью? Вася никогда не могла этого понять. Что это было? Pевность? Чёрный злобный зверь ревности, поваливший жертву на пол и нежно лижущий ей лицо? Нежелание делить родного человека с другими? Нежелание впускать чужих на «свою территорию»?
Лидия Андреевна прекрасно понимала, что замужество дочери их разведёт – Вася уже никогда не будет с ней целиком, она будет с другим чужим совсем человеком, мать станет лишняя, ненужная. Она уже и сейчас ненужная, раздражает только, мешает жить. Да и за кого замуж? Был бы кто-то хороший… Даже её Андрей… Так, тюфяк. Она никогда не чувствовала в нём опору. Просто приложение к её отутюженной жизни, атрибут квартиры. Правда, надо признать должное, что не было бы этого атрибута, не было бы и квартиры…
…Почему Лидия Андреевна не хотела, чтобы Василиса вышла замуж? Был ли это эгоизм? Наверное, да… Ребёнок – это сначала просто твоё, твоя кровиночка, которой ты безгранично предан и служишь день и ночь. А потом кровиночка эта уже не твоя: она удаляется от тебя всё дальше и дальше, как бумажный кораблик, выпущенный из рук, чтобы плыть по весенним ручьям. Кораблик был заботливо сложен, чтобы стать подхваченным бурными мартовскими ручьями. А ты бежишь рядом и любуешься плодами своего труда, а потом вдруг всё, внезапно оступаешься, подвёртываешь ногу – и кораблик несётся прочь, становясь всё меньше и меньше, превращаясь в еле заметную точку, несётся, чтобы влиться с ручьём в большую реку. А ты сидишь в луже, растирая лодыжку – и позвать на помощь некого. Чтобы подняться, нужно хотя бы почувствовать опору в протянутом тепле ладони, за которое можно цепко ухватиться скрючившимися в агонии пальцами.
30
Когда Вася была в пятом классе, у них пропала одноклассница. Василису тогда очень поразило то, как её разыскивали. К ним в класс приходил следователь, выспрашивал о том, кто что знает, и одноклассники наперебой друг с другом пытались поделиться скудными сведениями. А потом их, детей, зачем-то погнали в большой городской парк: прочёсывать этот парк, будто граблями. Это было так нелепо и странно, когда сорок школьников бегают по густым, не пропускающим солнечные лучи зарослям парка, в поисках чего-то. Что вообще они должны были найти? Труп? Но тогда почему в этом парке? Больше всего на свете Василиса тогда хотела, чтобы ничего не нашли: пусть лучше её одноклассницу не отыщут никогда.
Одноклассницу нашли только по весне. Она выплыла в 60 км от города, видимо, спрыгнув с городского моста в тот магнитный осенний день, когда всё в природе напоминало о бренности жизни да быстротечности и безболезненности листопада, когда всё живое отболело и высохло. На наружном подоконнике их частного дома нашли её часы. Часы стояли и показывали странное время. Восемь часов. Без двадцати восемь её видели раскрасневшейся, как пион, куда-то бегущей… Вася долго потом думала, что за причина могла толкнуть девочку побежать прыгать? Плавать она не умела. И зачем она вернулась, неужели только затем, чтобы оставить свои часы? Чтобы сказать родным, что её время остановилось в восемь часов? Или всё же очень хотела увидеть и услышать кого-то, кто остановит запущенный в ней механизм самоуничтожения, не признаваясь себе в том? Рванулась в смерть, не понимая, что это окончательно и бесповоротно…
Учителя приписывали девочке несчастную любовь к мальчику из их класса… Могло ли это быть? Вася тогда не думала, что могло… Её лучшая подруга, которая погибнет восемь лет спустя, разобьётся на автомашине, выйдя замуж за армянина и уехав из города навсегда, говорила, что это так. Васе было смешно её слушать. Подруга была откровенно некрасивая, мужеподобная, с характером, свойственным сильному полу, она потом работала в солнечной Армении после строительного техникума прорабом на стройке. Мать, растившая её без мужа, вернее, муж пил где-то в окраинных трущобах после непродолжительной отсидки, что они тщательно ото всех скрывали, всем рассказывала, какая дочка у неё красавица… Подруга буквально вешалась на высокого статного красавца Олега в интеллигентских золотистых очках, отец которого был в горисполкоме какой-то важной шишкой. Васе тоже немного нравился Олег, но не настолько, чтобы приписывать себе роман с ним. Подруга, вся раскрасневшись, как после бани, взахлёб доказывала, что утопленница приревновала Олега к ней и, поняв, что она потерпела поражение, взяла и утопилась. Утверждения подруги казались Василисе странными, невероятными, чудовищными… Утопленница была забитой, совсем бессловесной девочкой с предпоследней парты, с которой никто не хотел водить дружбу. Казалось, что она вообще не умеет разговаривать. Учителя выжимали из неё ответы, будто сок из завяленной морковины, сжимая её в кулаке, в тщетной надежде выдавить хоть капельку. Когда у них был медосмотр, у девочки нашли настоящих вшей. И это на закате Советской власти! Класс переглядывался, строил гримасы, раскачивался на шарнирах и пружинах, корчился в ужимках, муссируя этот вопиющий факт. Вася даже не понимала, как мог Олег вообще общаться с такой. Но и эта девочка, и Васина подруга ходили к Олегу домой, то есть обе они вроде бы как дружили с ним. Сама Василиса никогда не была у Олега дома, хотя, наверное, хотела бы. Говорят, что утопленница приходила к Олегу в тот роковой последний вечер…