KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Наварр Скотт Момадэй - Дом, из рассвета сотворенный

Наварр Скотт Момадэй - Дом, из рассвета сотворенный

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Наварр Скотт Момадэй, "Дом, из рассвета сотворенный" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Милли?

Ох, как руки болят.

В тумане обозначился черный разрыв, и свет над погрузочной площадкой собрался в удаленную, крохотную, остренькую точку, но через минуту клубящийся туман опять все заволок, и фонарь приблизился, мерцая, как облачная луна.


И река была уж близко, а луну закрыло облаком, свинцово-серым, в темных дымных пятнах, и эти пятна плыли по луне, и кайма была у облака серебряная, кипенная, яркая, когда оно скользило по ноябрьской — то меркнущей, то светлеющей — луне. И другие, длинные облака тянулись в небе, и те, что ближе, плыли, как ветки на быстрой воде, и песчаные дюны слабо мерцали в тусклом свете. Он бесшумно шел дюнами вслед за братом, пригибаясь, пробираясь сквозь кустарник, по застывшей зыби песка. И когда приблизились к берегу, Видаль укоротил шаг, выше стал поднимать ноги, держа поблескивающее ружье чуть на отлете, на весу, наготове. Ниже по реке, за черным мыском, светлела под луной широкая излучина, и слышно было плеск воды за дюной. Видаль, не оглядываясь, сделал Авелю знак: «Жди на месте»; Авель пригнулся, застыл. Они стояли у подножья длинной дюны, бугрящейся и покато сходящей затем к воде. Видаль лег, ползком забрался на бугор. Дал Авелю новый знак, и Авель последовал за ним. С бугра речка стала видна на большом, протяжении; дальние плесы отсвечивали и блестели, как мятая фольга, а прямо под бугром вода была черна, невидима, потому что тот берег порос здесь ивняком и лиственницей. Выше по течению река, делясь на два рукава, обтекала отмель, всю в камнях и камыше. А там, где рукава опять сливались, лунная вода рябила едва заметно, поигрывала бликами на темном фоне заречных холмов. Блеснул, металл ружья, Авель увидел, что брат целится в темноту, и заранее весь сжался, затаил дыхание, шаря взглядом по реке. И ничего не углядел сперва. Но еще до того, как грохнуло ружье, черная вода разбилась, раскололась. Двадцать четыре серых птицы шумно ее взбороздили, отрываясь, силясь подняться на крыло. Усилие было так велико, что казалось — гуси повисли в ивняке, беспомощно-огромные, яростно бьющие крыльями. Но один за другим они вознеслись на своих плещущих крылах, роняя светлые капли воды. И полетели на юг, вытянув к луне тонкие длинные шеи, небыстро уносясь в заоблачные выси зимней ночи. Они летели в небе темным клином, правильным и четким, и на краткую минуту очертились, словно знаменье, на яркой кромке облака.

Ты видел их полет? О, как они были красивы! О Видаль, о брат мой, — ты их видел?

На воду вернулась величавая тишина, и, не оборачиваясь, Видаль указал рукой. И Авель смутно различил что-то темное поодаль на речной черноте. Он вошел в воду — течение было несильное, ровное, и на реке не слышалось ни звука. Птица держалась на черной холодной воде, немо глядя на Авеля. Ему было боязно, но птица не шевелилась, не шипела. Он взял ее в руки, она была тяжелая и теплая, а перья на груди — горячие и липкие от крови. Он вынес птицу на берег, в лунный свет; ее яркие черные глаза, свободные от всякого страха, глядели мимо него, мимо воды и дюн, неотрывно и прямо глядели на южный небосклон — на луну в облачном ореоле.

Милли?

Луна и водяная птица.

Милли?

Что, любимый? Что тебе?

Ох, Милли, как болит… руки руки мои поломаны…

Он попытался открыть второй глаз, оба глаза раскрыть, но не смог. Вгляделся в черноту, давящую его снаружи и внутри. Веки черны изнутри и мутны, как туман; косо плывут по ним книзу крупинки, клочочки, живые шевелящиеся ниточки, и всплывают снова вверх, и пропадают в бездне его слепоты. Как сказать о боли, он не знает; он не может, не умеет назвать ее и осилить.

О Милли как те птицы были красивы видела б ты их полет я хотел чтобы и брат увидел они летели высоко далеко в ночном небе и светила полная белая луна и кольцо было вокруг луны и облака неслись длинные светлые и брат был жив и водяные птицы высоко далеко летели к югу и я хотел чтобы он увидел как они красивы а ты видел я спросил скажи же видел как они тянули шеи к луне летели через лунное кольцо…

— Милли?

— Да, любимый.

— Сладко тебе было, Милли? Правда, опять было хорошо?

— О любимый, сладко-сладко.

— Я завтра пойду, Милли. Пойду искать работу.

— Да, ищи, ищи, и обязательно найдешь хорошую работу. Ее сразу трудно найти.

— Завтра найду. Вот увидишь.

— Найдешь, родной, я знаю.

— Вот слушай, я найду хорошую работу, а в субботу или воскресенье мы с тобой и с Беном поедем вместе на взморье. Поедем?

— Ну конечно.

— Опять хорошо было, Милли.

— Чудесно было. Я люблю тебя.

Они встречались у нее — в те дни, когда она приходила с работы рано. Иногда, придя, она не заставала его, и это значило, что он опять напился, заболел, попал, быть может, в беду. И, тихо проводив уходящий день, она вечером слушала радио, гладила или шла в кино. А потом раздевалась, ложилась в постель и лежала неподвижно в темноте, прислушиваясь. Ее мучили тогда одиночество и страх, и хотелось плакать. Но она не плакала.

А за холодом, туманом и болью бесконечное чернеет где-то море, подвластное луне, и на воде лежит белая холодная лунная тропа. И далеко в ночи, в водяной черной глуби, где ничего больше нет, стоят рыбы, не уступая напору, движению моря; или, кидаясь к поверхности, вертясь и мелькая, как блесны, они играют на лунной тропе. А над материком, далеко, серые большие гуси караваном летят близ луны.

В Лос-Анджелесе она жила четыре года, и все это время она замыкалась в себе. Кругом были люди, она с ними зналась, работала — иногда они к ней приставали, но она не раскрывала душу, не делилась ничем сокровенным. Она здоровалась с ними, шутила, желала им добра — и уходила в себя, в свою обособленную жизнь. Никто не знал ее мыслей и чувств, ее человеческой сути.

И однажды у дверей своей квартиры она увидела Авеля. Был знойный влажный день; улицы, которыми она шла домой, полны были народа. И у дверей ждал ее Авель. Они недавно только познакомились, и он еще сильно робел. Он ждал ее, рад был просто увидеть ее, и она поняла это. Он говорил что-то, сбивчиво объяснял, зачем пришел, — и она вдруг осознала, как одиноки они оба, как невыразимо одиноки. Она закусила губу, молча закачала головой, и слезы покатились по щекам под беззвучные редкие всхлипы — так плачут старухи. И сквозь слезы видя всю его робость и смятение и то, как он жалостно смешон, она не смогла больше сдерживаться, разгрузила душу от рыдания и хохота, скопившегося в ней, и частицу своей боли излила в словах — потом, когда оба они утолили голод желания.

Я была желтоволосой замарашкой, голенастой, с тоненькими руками. Башмаков у меня не было, ступни загрубели, потрескались, почернели от грязи. Я бегала быстро, как заяц. Один раз, когда отец огораживал землю за сараем, я набежала на колючую проволоку и грудь себе исколола, глубоко так. Дай-ка руку. Вот они, шрамики, их уже почти не видно — на них кожа белее и блестит, вот и все, — а если приподымешь меня, слегка стиснешь и кожа расслабнет, то видны станут рубчики сверху. А под ними жилки голубые и лиловые, но больше голубых. Забавно, правда, как эти жилки все оплетают и везде сквозят, всюду-повсюду?

Там, где мы жили, земля твердая и сухая и красная, как кирпич, и отец пахал, сеял, орошал, как мог, землю, но урожаи собирал плохие. И так из года в год, из года в год, и отец возненавидел эту землю, стал видеть в ней врага — личного своего и заклятого врага. Помню, он приходил вечером с поля, как побежденный солдат после боя, и ничего не говорил. Никогда о том не говорил; только сидел и думал о своем враге. И глаза, бывало, вдруг расширятся, а рот удивленно раскроется, как если бы он вдруг ясно понял, что и впрямь уже все перепробовано, и ничего не помогло, и остается лишь сидеть и удивляться вражеской мощи. И утром еще до свету уходил он без всякой надежды в поля, и на заре я иногда глядела, как вдали он копошится в бороздах и, маленький-маленький, застывает на пустынном горизонте, обращается в камушек.

Отец меня любил; он не умел выразить свою любовь ласковым словом или поступком, а просто каждый день шел биться с землей; но я без слов знала. Любовь эта была глубокая, отчаянная; веселому смеху в ней не было места. «Ты слушай, ты должна уехать», — говорил он, и глаза чуть не свирепо бледнели. Он дал мне деньги, он их семнадцать лет копил для этого, и мы пошли на Флетчерову ферму, и Дейли, сын Флетчера, довез нас до железной дороги на грузовике. Подошел поезд, я взяла у отца чемодан и дотронулась до его жесткой, большой, загорелой руки. Она у него была в рубцах и шрамах, корявая, как корень, и хорошо пахла — как темная земля, когда лемех вывернет ее из глубины. И я сказала: «До свидания, папа, до свидания».

И больше я с ним уж не виделась, и не забыла до сих пор, как он стоял на станции в своих штанах рабочих и в полосатом пиджаке. И в черных блестящих полуботинках — он их на моей памяти всего-то два или три раза надевал. Деньги, что он мне дал, потом кончились, но я была большая, сильная и работы не боялась. Ходила в школу, а вторую половину дня работала официанткой и до свету вставала, чтоб учить уроки. А на последнем году ученья влюбилась в Мэта, и мы поженились. Мы были с ним счастливы, жили без горя. Родилась у нас дочурка — с нежной кожей, красивая, мы назвали ее Кэрри. И когда Мэт уехал и не вернулся, я всю свою любовь отдала ей и не тужила ни о чем — у меня была она, моя Кэрри, по выходным я с ней играла и баюкала ее, а в хорошую погоду брала Кэрри на площадку для игр, на качелях качала, и Кэрри крепко держалась ручонками и смеялась взахлеб, моя Кэрри, смеялась.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*