Наварр Скотт Момадэй - Дом, из рассвета сотворенный
Отец меня любил; он не умел выразить свою любовь ласковым словом или поступком, а просто каждый день шел биться с землей; но я без слов знала. Любовь эта была глубокая, отчаянная; веселому смеху в ней не было места. «Ты слушай, ты должна уехать», — говорил он, и глаза чуть не свирепо бледнели. Он дал мне деньги, он их семнадцать лет копил для этого, и мы пошли на Флетчерову ферму, и Дейли, сын Флетчера, довез нас до железной дороги на грузовике. Подошел поезд, я взяла у отца чемодан и дотронулась до его жесткой, большой, загорелой руки. Она у него была в рубцах и шрамах, корявая, как корень, и хорошо пахла — как темная земля, когда лемех вывернет ее из глубины. И я сказала: «До свидания, папа, до свидания».
И больше я с ним уж не виделась, и не забыла до сих пор, как он стоял на станции в своих штанах рабочих и в полосатом пиджаке. И в черных блестящих полуботинках — он их на моей памяти всего-то два или три раза надевал. Деньги, что он мне дал, потом кончились, но я была большая, сильная и работы не боялась. Ходила в школу, а вторую половину дня работала официанткой и до свету вставала, чтоб учить уроки. А на последнем году ученья влюбилась в Мэта, и мы поженились. Мы были с ним счастливы, жили без горя. Родилась у нас дочурка — с нежной кожей, красивая, мы назвали ее Кэрри. И когда Мэт уехал и не вернулся, я всю свою любовь отдала ей и не тужила ни о чем — у меня была она, моя Кэрри, по выходным я с ней играла и баюкала ее, а в хорошую погоду брала Кэрри на площадку для игр, на качелях качала, и Кэрри крепко держалась ручонками и смеялась взахлеб, моя Кэрри, смеялась.
Ей четыре исполнилось; я услышала раз, она плачет, и вошла к ней, а у нее жар, и к ночи она ослабла, очень побледнела. Голос сделался какой-то не ее, тонюсенький, и под глазами темные круги. Маленькой такой стала, хрупкой, красивой. Я побежала вниз, на улицу, в аптеку угловую, вызвала там врача по телефону. А когда уходила, мистер Хичкок окликнул меня — поздоровался или спросил, не может ли помочь, — я обернулась молча, и у него отвисла челюсть, отпечатался па лице весь мой страх и беспомощность. И ни с того ни с сего он засмеялся — и, видно было, сам ужаснулся своему смеху.
Приехал врач, увез Кэрри. Она словно бы знала, что с ней происходит, и в больнице лежала тихонько и глядела вверх. Не испуганно глядела, а как бы пытливо, до странности задумчиво и мудро. Для меня в том было самое нелепое и страшное — что так спокойно девочка моя принимает смерть. Она будто взрослой стала, жизнь прожила за эти несколько часов, и под конец светилась в ее личике бесконечная мудрость и старость. Среди ночи она меня спросила: «Я умру?» И понимаешь, понимаешь ты, не время уже было лгать ей, я не имела права даже глаза прятать. «Да», — сказала я. И она меня спросила: «А что значит умереть?» — и я ответила: «Не знаю». «Я люблю тебя, Милли», — сказала она, а до тех пор ни разу не называла меня «Милли». А немного погодя взглянула так упорно вверх, глаза вспыхнули сурово. Потом склонила голову набочок, сомкнула веки. Очень, видно, устала. «Я люблю тебя крепко», — прошептала и больше уж не просыпалась.
Надо встать. Не встать — значит умереть от холода. Ноги в порядке: по крайней мере, кости целы. Толкнувшись одним коленом, потом другим, он кое-как пододвинулся к забору. Долго усиливался, наконец поднял тело, сел, привалясь к забору спиной. Голова прояснела, и теперь не грозила пока новая потеря сознания. Он подобрал под себя ноги и — сперва затылком, потом плечами — уперся в забор, ногами выжимая себя вверх, и встал. И начался долгий извилистый путь по темным проулкам и улицам. Иногда проезжали машины, и он затаивался от них в тень, прижимался к стенам зданий. Где-то по дороге набрел он на грузовичок-пикап с крытым верхом. Фары включены, задний борт опущен. Он грудью лег, втолкнул себя, перекатился в глубину кузова. Спустя немного времени кто-то пришел, сел в кабину; пикап тронулся, и Авель перестал бороться с болью и усталостью. Потом пикап остановился, Авель слез, опять побрел вдоль домов, через тени. Вышел из-за угла какой-то человек, поглядел на Авеля. Раскрыл рот, точно желая что-то сказать, на минуту застыл, глядя; затем торопливо пошел прочь и скрылся.
Порой, Авель останавливался, чтобы передохнуть, но голова начинала кружиться, и приходилось идти дальше. Сознание в нем изнемогало. «Туман, туман клубится», — думал он; оступался, толкался плечами о кирпичные мокрые стены в тумане — и видел сквозь изнеможение и боль, как Милли и Бен бегут по песчаному берегу, и он тоже с ними на взморье, и луна высокая и ясная, и рыбы далеко в глубинах, и ничего нет, только свет луны и длинная белая полоса прибоя на песке.
27 январяГоворит Тосама — оратор, лекарь, Жрец Солнца, сын Жужжащей Птицы: — Северо-западнее гор Уичито, среди оклахомской равнины виден небольшой одинокий холм. Мой народ издавна его приметил и освоил и назвал Горой Дождей. В тех краях, на юге материковой впадины, климат жесткий, как нигде на свете. Зимой из Канады, через Уиллистонский коридор, налетают бураны с градом и мокрым снегом. Весной дуют ураганные горячие ветры, а летом прерия под солнцем — как наковальня под кузнечным молотом. Трава буреет и ломко хрустит под ногой. Вдоль рек и ручьев тянутся узкие поросли пекана и гикори, ивняка и лещины. В июле-августе взглянуть издали на них — листва исходит паром, чуть не корчится в огне. Высокая трава кишит крупными зелеными и желтыми кузнечиками, способными лопаться, как зерна кукурузы, и обжигать пальцы; и ползают по красной земле черепахи, которым незачем и некуда спешить. Одиночность — неотъемлемое свойство здешнего ландшафта. Все предметы на равнине одиночны, обособлены, раздельны в поле зрения; холм — отдельный, дерево — особняком, путник — одинокий. С любого взгорка открывается бескрайний вид. Взглянешь на этот простор ранним утром, оборотясь к солнцу спиной, — и теряешь ощущенье границы и меры. Просыпается твое воображение, и кажется тебе — вот здесь и началось Сотворение мира.
Я вернулся к Горе Дождей в июле. Весной умерла моя бабушка, и захотелось побывать на ее могиле. Она дожила до преклонного возраста, до дряхлого даже. Когда умирала, при ней была единственная еще живая дочь; по ее словам, у бабушки у мертвой лицо было совсем детское.
Я часто думаю о бабушкином детстве. В ту пору племя кайова переживало конец взлета своей истории. Более сотни лет кайова были хозяевами степных пространств от реки Смоки-Хилл до реки Гед, от истоков Канейдиана до слиянья Арканзаса с Симарроном. В союзе с команчами они правили всеми Южными равнинами. Священным делом их была война, они были лучшие в мире наездники. Но воевали они скорее по врожденной склонности духа, чем борясь за существование, — и непонятно было им упорное, безжалостное продвижение кавалерии Соединенных Штатов. Под конец, когда их, разделенных, оголодалых, выгнали на равнину Стейкт-Плейн, ими овладела паника. Бросив жизненно необходимые свои запасы в каньоне Пало-Дуро на разграбление солдатам, они остались безо всего. Спасая жизнь, они сложили оружие у форта Силл и были заперты в серых высоких стенах каменного старого корраля, превращенного ныне в военный музей. Бабушка не испытала унижений этого плена, она родилась лет на восемь, на десять позже; но с младенчества, конечно, ей были знакомы горесть поражения, мрачная скорбь старых воинов.
Ее звали Аго; она принадлежала к последней из культур, возникших в Северной Америке. Предки ее спустились с северных нагорий почти три века назад. Местом их обитания там, по самым ранним свидетельствам, была западная Монтана — верховья реки Йеллоустон. Кайова были горцами, загадочным племенем охотников, чей язык лингвисты до сих пор ставят особняком. В конце семнадцатого столетия кайова начали свое долгое переселение на восток и на юг. То был путь в страну рассвета, и привел он к золотому веку. На пути этом их одарило дружбой племя кроу — дало им культуру и религию равнин. Кайова сели на коней, враз освободив древний свой кочевой дух от пеших пут. Кайова обрели Тай-ме, священный фетиш солнечной пляски, и он стал отныне главным предметом и символом поклонения — и приобщил их Солнцу. И, что не менее важно, кайова обрели высокое чувство судьбы, а отсюда — отвагу и гордость. Прежде чем ступить на Южные равнины, они преобразились внутренне. Больше не были они рабами повседневной, примитивной борьбы за существование; они стали гордой и грозной общиной бойцов, конокрадов, охотников и жрецов Солнца. По преданию, кайова поднялись на свет через дуплистый, полый внутри ствол. В определенном смысле этот старый миф предсказал их переселение, ибо они действительно вышли из мира, лишенного солнца.
Я побывал там и знаю. Возвращаясь на родину, к могиле бабушки, я проследовал по всему их давнему пути. Хотя долгая бабушкина жизнь прошла под сенью Горы Дождей, но, как древняя память, были у нее в крови пройденные племенем материковые просторы с их погодами и непогодью, цветом и звуком. Она рассказывала живо об индейцах кроу — «воронах», — которых никогда не видела, и о горах Блэк-Хиллс, где не бывала никогда. Мне хотелось самому повидать то, что она видела мысленным взором ясней, чем я потом глазами.