Владимир Рыбаков - Тиски
Новосибирец закончил свой монолог несколькими крепкими словами, которые не берусь повторять.
От слов соседа-товарища я вышел из дремоты, оглянулся и спросил: «Ты что, по дисбату соскучился? До дембеля не хочешь, что ли, дожить?» Тот мне ответил глупо, но благородно: «Я знаю, что ты на меня не донесешь».
Парторг, как отличник, повторял выученное наизусть: «Свобода слова, печати, собраний и митингов, уличных шествий и демонстраций, свобода совести, а также объединения в различные общественные организации…»
Согласно иерархии, после парторга на сцену взобрался комсорг. Этот стал говорить о почетной обязанности граждан СССР — о воинской службе в рядах Советской армии.
Новосибирец, теряя свою насмешливость, буквально захрипел: «Свобода совести, свобода слова смеет, сволочь, о них говорить! Да я…» Тут моя рука сжала его плечо, сжала изо всех сил. Он замолчал. Он не хотел ни тепла, ни котлет, ни водки. Он хотел свободы.
Когда выходили из Дома офицеров, поджидавший нас капитан заорал, как обычно, команду о построении. Кто-то из толпы выкрикнул: «Чего суешься, капитан, сегодня у нас демократия». Лицо капитана передернулось, на нем заиграли желваки. «Я вам дам демократию! — заорал он — Сгною-ю-ю! Стройся! Живо!» Пока шеренги нехотя выравнивались, вновь раздался задорный голос: «Так ведь конституция!» Капитан задохнулся в крике: «Я вам покажу конституцию, сволочи!»
На обеде дали-таки котлеты, и кто-то даже сказал, что в них было мясо. После обеда показали в клубе кинокартину про басмачей. Уродливо толстые басмачи вертели антисоветскими глазами. Стройные чекисты их без устали убивали. Фильм был плохим, но раз нам говорят с детства, что басмачи мерзавцы, так значит, наверное, так оно и есть, и конституция здесь, вроде, ни при чем.
Вечером один парень выпил полбутылки спирта и стал орать, что все вокруг ложь, что конституция властью не соблюдается и что в таком случае он на эту власть плюет и не собирается ее защищать. Защищать родину — это одно, а защищать власть, которая режет конституцию — это совсем другое. Он еще говорил, что не боится, пусть его сажают, он все расскажет, все и всем. Парень говорил слишком громко. Его спасли: стукнули маленько и засунули под койку.
Пришел отбой. Закончился День конституции. Каждый, бросившись в свою мечту, постарался поскорее уснуть.
Разные люди
Помнится, на третьем или четвертом месяце службы всю роту погнали к китайской границе рыть укрепления. Была зима. Мороз с ветром. Грунт был, как минерал, недоступен киркам, ломам. Под ночь озябшие офицеры подались в ближайшую деревушку, нас всех распределили по амбарам местного колхоза. Те, у кого были деньги, устремились к ветхому зданию, вмещавшему в себя гастроном, пивную, закусочную и еще черт знает что. Там было тепло, дымно и пьяно. Тяжелые мышцы еле шевелились, алкоголь глушил изнуренность тела и души, а также мысли о гадостном завтрашнем дне. Со мной за столом сидел крепкий мясистый парень с какого-то таежного хутора. Он пил медленно и как-то расслабленно. А рядом радовался нежданному пьяному веселью москвич. Он хлопал таежника по плечу, кричал, что тот его братишка родной и требовал баб. Таежник ему понимающе улыбался: парень был весел во хмелю, а баб, действительно, никто давно и не видел. Москвич, разойдясь, стал описывать любовную страсть женщин различных возрастов, будучи уверенный, что незлобливость его похабства должна быть понятна и весела не только ему, но и всем другим.
Таежник его прервал: «Нехорошо так говорить о бабах, ты бы паренек успокоился, пошел бы спать». На них была одна форма, они подчинялись одному уставу, одной дисциплине, но москвич ошибался, считая, что их жизнь — одна жизнь, что у него и у пьющего рядом с ним те же взгляды на добро и зло. Москвич не понял слов таежника, хотя они были произнесены на русском языке. Он не понял предупреждения. Если бы ему сказали: «Скажешь еще слово — набью морду», — он бы понял. Не сообразив, москвич хлопнул еще раз таежника по плечу и добавил относительно баб другую похабщину. Таежник повторил свое предупреждение: «Разбушевался ты, соколик. Успокойся, не то успокою». Москвич вновь не понял и через несколько минут упал от удара табуреткой.
На следующий день эти разные русские люди стояли рядышком в строю и назывались солдатами.
В течение трех лет всех нас заставляли не столько закалять тело для возможной воины и овладевать военными знаниями, сколько забывать себя. Машина уравниловки работала вовсю. Не просто стать солдатом, не просто быть готовым к защите отечества, — но не помнить более о своей личности, индивидуальности, стать послушной машиной. Прежде всего нас учили не интересоваться прошлым. Исподволь, но настойчиво нам вдалбливали на политзанятиях, по радио, телевидению, в кино, газетах, что все люди всех народов нашей страны чуть ли не с каменного века только и желали стать советскими. Дело доходило до того, что когда какой-нибудь капитан ругал Пугачева за то, что тот не был марксистом, никто не смеялся.
Москвич спал с открытыми глазами, а таежник, быть может, думал: «А черт его знает, может и правда. Сравнивать ведь не с чем».
Старые любомудры говорили: «Когда человека гнут — он ломается». Гнуть можно тихо, незаметно, годами. В армии ломание усиливается, в армии, где человек беззащитен, власть пытается довести его до кондиции, делает все, чтобы он стал прежде всего советским. Когда русский становится прежде всего советским — он может стрелять в русских людей, если ему прикажут. Он может вообще стрелять в людей, раз у него отобрали прошлое и убедили его в том, что его единственная родина — не народ, не страна, а советская власть.
Внешне старые любомудры как будто правы. Как будто сломали человека. Но вот москвичу понадобилась шишка на макушке, чтобы внезапно осознать, что он не только советский, не только солдат, а еще и русский человек, мало того, что русские люди бывают разные. Он после подружился с таежником. Часто в простом быту познается великое. И солдат сознает, что он русский до мозга костей, до потрохов.
Счастливые солдаты
Воинский эшелон с призывниками — как бы движущаяся граница, все дальше отдаляющая человека от гражданской жизни. В вагонах сидят люди, никогда ранее друг друга не видевшие. Если бы каждый не получил повестку — не встретились бы никогда, проживи они еще хоть по сто лет. И вправду, какая роковая случайность может столкнуть лбами гуцула и, скажем, южно-сахалинца? Армия.
А вот если напялят на всех обмундирование, стиснут всех в тисках устава, будут водить строем в баню, да на обед, оголят черепа под машинку в честь черт знает какой гигиены — вот тогда действительно все вместе, тогда воистину так повстречались, что и деваться друг от друга некуда.
Моя граница началась во Львове, двигалась через весь Советский Союз и остановилась во Владивостоке, где я вместе со всеми и стал солдатом.
Дни в пути каждый переживал по-своему. Я утешал себя тем, что моя вздорная жизнь и не могла иначе обернуться на данном этапе. И старался как можно больше спать. Один городской, как и я, все не мог простить себе, а заодно и всему миру, что не добрал на экзаменах одного-двух баллов и не прошел в институт. Ко всему его мутило от баланды, которую доставляли из вагона-кухни. Другой, приблатненный парень, рвал струны инструмента, отдаленно напоминающего гитару, и пел об утерянной свободе. Он так долго пел о свободе, что в вагон пришел лейтенант, старший по вагону, и молча разбил вдребезги это подобие гитары. Молчание окутало призывников. Парень, выйдя из оцепенения, стал орать, что не собирается служить родине, которая кормит своих защитников хуже, чем совхозных свиней, что не собирается любить армию, которая разбивает музыкальные инструменты.
Лейтенант вновь вошел в вагон и сказал: «Я тебе покажу свободу», и разбил в кровь лицо парня. Тот даже не понял, что нужно защищаться. Еще не доехав до конца границы, еще не став официально солдатом — он был уже духовно сломлен.
С верхней полки отделения общего вагона, в котором я ехал, раздался полный иронии голос: «Поняли теперь, бараны, зачем революцию делали? Не поняли? Для того, чтобы в армии не именем царя, а именем народа вам, народу, морду били». На счастью, парня не услышал лейтенант, и никто никому на него не донес. Мне было странно слышать такие слова.
Когда после, уже в части, мы подружились, он мне рассказал, что его отец, украинец-галичанин, четыре года во время Второй мировой войны воевал против немцев. Когда пришли советские войска, стал воевать против них, стал воевать за Родину, как выразился парень. Пришли советские карательные войска — это было в тысяча девятьсот сорок шестом-сорок седьмом годах. Тогда мать отнесла его в ближайший городок к двоюродной тетке. Это его и спасло. Десятки и десятки деревень были снесены с лица земли, тысячи и тысячи женщин, стариков и детей погибли. Боеспособных мужчин либо расстреливали на месте, либо вешали. Отца повесили. Мать изнасиловали и убили. Сестра и брат погибли в горящей хате. Оставшихся в живых погнали к станции, посадили в эшелоны и без отдыха погнали в Сибирь, Участок земли, поколениями принадлежащий их семье, отобрали. Только несколько лет назад некоторые, оставшиеся в живых, умудрились вернуться в родные места. Они, ставшие уже русскими, рассказали подробно о прошлом. Парень закончил свое повествование: «И вот теперь я служу и защищаю с этим автоматом и с нашими гаубицами власть, которая убила всех моих близких. Служу — а что остается еще делать? А небось русских в тех карательных войсках много было — большинство».