Сестры Шанель - Литтл Джудит
От нас требовали довольствоваться своим положением, поскольку это богоугодно. Но нам не хотелось с этим соглашаться. Мы вышли из длинной вереницы лоточников и мечтателей, путешествующих по извилистым дорогам, уверенных, что впереди их ждет Нечто Лучшее.
ДВА
До того, как нас пристроили в приют, мы практически голодали, ходили в грязных лохмотьях, не говорили по-французски, только на патуа[3]. Мы едва умели читать и писать, потому что долго не посещали школу. Монахини утверждали, что мы были почти дикарками.
Наша мать Жанна работала очень много, чтобы прокормить нас и обеспечить крышей над головой. Она вроде бы была рядом и вместе с тем отсутствовала. Ее взгляд с каждым годом становился все отстраненнее, и порой возникало ощущение, что она смотрит сквозь нас, а ее глаза постоянно ищут Альбера и только Альбера – нашего отца. А он обычно был в разъездах, продавая старые корсеты, ремни или носки. Он не мог долго оставаться на одном месте и, вопреки обещаниям, подолгу не возвращался домой. Тогда наша мать, как влюбленная дурочка, мчалась за ним, волоча нас за собой по проселочным дорогам, невзирая на время года.
Они оставались вместе ровно до тех пор, пока наша мать не беременела снова. Потом Альбер исчезал на несколько месяцев, не оставив денег, предоставив нам самим о себе заботиться. Мама была прачкой, горничной, бралась за любую работу, пока не умерла в тридцать один год от чахотки и переутомления, с разбитым сердцем.
Когда это случилось, никто из родственников не пожелал нас видеть, особенно наш отец. Это не стало сюрпризом. Как он мог путешествовать с места на место – и из постели в постель – с такой обузой? Но разве отцы не должны заботиться о своих детях?
Нас было пятеро: три девочки и два мальчика. Старшая – Джулия-Берта, потом Габриэль, Альфонс, я и, наконец, Люсьен. Альфонсу было всего десять, а Люсьену шесть, от горшка два вершка, когда отец объявил их «детьми богадельни». Он, не раздумывая, отдал мальчиков в крестьянскую семью, как бесплатную рабочую силу, а нас – в монастырский приют. За три года, проведенных там, мы ничего не слышали о наших братьях.
А отец продолжал жить свободно, думая только о себе.
– Я вернусь, – пообещал он с блестящей улыбкой коммивояжера, поглаживая гордую головку Габриэль, простился с нами на пороге монастыря и исчез за горизонтом в своей двуколке.
Джулия-Берта, не любившая перемен, не понимавшая, куда подевалась наша мать, была безутешна.
Габриэль, напротив, была в ярости и не могла плакать.
– Как он мог бросить меня?! – твердила она без умолку снова и снова. – Я же его любимица! – Потом: – Мы могли бы сами о себе позаботиться. Мы делали это много лет. Мы не нуждаемся в том, чтобы эти старухи указывали нам, как поступать! – Потом: – Мы не сироты. Он сказал, что вернется. Значит, так и будет.
А я, тогда восьмилетняя, рыдала, совершенно сбитая с толку, не привыкшая к странным манерам монахинь, шуршанию юбок, стуку четок, облакам ладана, проплывающим мимо, словно призраки, резкому запаху щелока.
Монастырь был полной противоположностью всего, к чему мы привыкли. Нам говорили, когда просыпаться, когда есть, когда молиться. День был разбит на определенные части: учеба, катехизисы, шитье, домашнее хозяйство. В назначенное время раздавался колокольный звон, призывающий к молитвам и божественному служению.
– Праздные руки, – без конца повторяли монахини, – это мастерская дьявола.
Даже дни недели, недели месяца, месяцы года были разделены на то, что они называли сезонами литургии. Вместо 15 января, 21 марта или 19 декабря – двенадцатое воскресенье обыкновенного времени, или понедельник первой недели Великого поста, или среда третьей недели Адвента. Загробная жизнь делилась на Ад, Чистилище и Рай. Еще были двенадцать Плодов Святого Духа, Десять Заповедей, Семь Смертных Грехов, Шесть Святых Дней Долга, Четыре Главные Добродетели.
Мы узнали о Сент-Этьене, горбатом монахе, саркофаг которого, с его изваянием на крышке, находился в храме; силуэты других священнослужителей были высечены на каменном балдахине. Во время мессы я разглядывала узлы и петли на витражах, скрещивающиеся круги, которые выглядели так, словно мы – Шанель – я и мои сестры навсегда переплелись. Мне совсем не хотелось думать об этой могиле, о старых костях, о пустой холщовой робе.
– Здесь водятся привидения! – шептала мне Джулия-Берта, широко распахнув глаза от ужаса.
Казалось, они повсюду: святые духи, нечестивые духи, призраки всех видов, заставляющие плясать пламя поминальных свечей. Они прятались в темных углах и узких проходах, отбрасывали причудливые тени на стены. Призраки нашей матери, нашего отца, нашего прошлого.
Иногда по утрам, когда мы мылись, или по вечерам, когда должны были беззвучно молиться, Джулия-Берта хватала мою ладонь и крепко сжимала.
– По ночам мне снятся страшные вещи, – лепетала она и замолкала.
Мне было интересно, видит ли она то же, что и я: нашу мать в постели без покрывала, с окровавленным носовым платком в руке. Сквозь тонкие стены в комнату просачивается пронизывающий холод. Ее глаза закрыты, худое тело неподвижно.
Я научилась просыпаться посреди этого сна, стряхивала с себя видение и забиралась в постель к Габриэль. Она позволяла мне свернуться рядом калачиком, как в раннем детстве: до Обазина у нас никогда не было отдельных кроватей. Тепло ее тела, ритм ее дыхания действовали успокаивающе, и я снова засыпала.
А потом, ранним-ранним утром, еще до восхода солнца, звонили колокола. Сестра Ксавье врывалась в спальню, хлопала в ладоши и объявляла своим слишком громким голосом:
– Проснись, слава моя! Проснитесь, лира и арфа!
Сразу после этого начинались упреки и нравоучения.
– Быстрее, Ундина, быстрее. Судный день успеет начаться и закончиться прежде, чем ты наденешь свои ботинки!
– Элен, тебе есть о чем помолиться. Поторопись!
– Антуанетта, перестань болтать с Пьереттой и перестели свою постель. Ты сделала это неаккуратно!
Монахини Обазина приютили нас. Кормили. Пытались спасти наши души. Воспитывали. Упорядочили наши дни, наполнили их рутиной. Но они не смогли заполнить пустоту в наших сердцах.
ТРИ
Дни, недели, месяцы, привычный ход событий, непривычный ход событий. Рутина, поначалу успокаивающая, стала утомлять. И вот однажды, после трех лет нашего пребывания в монастыре Конгрегации Сен-Кер-де-Мари, безветренным июльским утром 1898 года все изменилось.
Мы с сестрами мыли посуду на кухне.
– Мадмуазель, – обратилась к нам вошедшая мать-настоятельница. – Вас ждут в комнате для свиданий.
Нас?! Нас никогда туда не приглашали! Если только…
Мое сердце едва не выскочило из груди.
Неужели наш отец наконец пришел за нами?!
Мы последовали за матушкой по коридору. Я пыталась расправить юбку, провела руками по волосам, надеясь, что мои косы выглядят аккуратно. Заметила, что Габриэль тоже пригладила свою прическу. Она единственная твердила все эти годы, что отец вернется, убеждала себя и нас, что он отправился в Америку сколотить состояние, и приедет, как только сделает это.
Когда мы наконец добрались до нужной двери и монахиня открыла ее, я затаила дыхание, ожидая увидеть мужчину с очаровательной улыбкой и грубыми руками – нашего отца. Однако в комнате стояла пожилая женщина с добрым лицом, в резных деревянных башмаках, называемых сабо, грубой серой юбке, пеньковых чулках и выцветшей ситцевой блузке.
Бабушка?!
– Бабуля! – воскликнула Джулия-Берта, бросаясь обнимать старушку, словно та могла исчезнуть так же неожиданно, как появилась.
Я уставилась на нее, удивленная гораздо больше, чем если бы это был Альбер, которого мы так ждали.
– Вы не представляете себе, как спокойны мы были все эти годы, – сказала бабушка настоятельнице, – путешествуя с места на место и зная, что наши дорогие внучки находятся на вашем попечении. Эта нелегкая кочевая жизнь не для детей. Однако теперь мы слишком стары для путешествий. – Она прищелкнула языком, как многие взрослые, и предложила нам лимонные пастилки.